— А что за книга? — Это опять Лена.
А я чувствую себя, как во сне наяву. Будто они — Лена и тетя Еня — специально для меня завели разговор, чтобы дать мне знать о чем-то страшном, тайном и таком важном, что, узнав, я вдруг пойму неведомое, жуткое. (То-то Лена сразу встрепенулась, как тетя Еня заговорила, а то молчала.)
— Там и дальше есть слова, — не отвечая Лене, молвила тетя Еня и тем снова подтвердила мою догадку, что они сговорились и нарочно затеяли для меня этот разговор. Будто хозяйка подсказывает Лене, что не тот она вопрос задала. И намекает, про что теперь надо спрашивать. И Лена слушается.
— Какие еще?
— А вот какие, — опять понизив голос, говорит хозяйка и, помолчав, сказывает:
Ни дева, ни ветер
Не замолкнут:
Месяц погаснет,
Милый изменит!
— Как наговор! — восклицает Лена звонко, ничуть не страшась страшного.
— Сказывают вам — песня! Никакой не наговор. В книге той так и написано: «Песня».
Опять подсказывает Лене: мол, вот теперь спрашивай про книгу! Мне так и кажется, что слово «Книга» у тети Ени прямо с большой буквы идет… Что для нее — это книга всем книгам… Но Лена уже задает нужный теперь хозяйке вопрос:
— Книга-то какая?
— Книга-то такая, каких больше нет. Не пишут таких-то больше… — И молчит.
Но, стиснув зубы, я терплю все, жду, хотя уже дрожь пронизывает меня, пробирается, кажется, в самые кости.
— Мне эту книгу-то вроде судьба послала. Ночевал как-то у меня проезжий человек. Стал расплачиваться — ан денег у него и нет! То ли, говорит, на прежней квартире где обронил, то ли что. Винится передо мной и говорит: «Оставлю я тебе книгу свою любимую. Не пожалеешь. Не заместо денег — из благодарности». Такой-то вежливый человек. Что ж с ним поделать! Проводила его с богом. Лежит его книжка, на вид немудрящая, месяц, второй. Читать-то больно некогда. Но как-то взялась. Да и поняла: не зря говорил тот человек, не зря и ко мне без денег завернул. Чтобы, значит, книгу ко мне занесть.
Так говорила хозяйка, никогда при нас ни разу не перекрестившаяся, будто в вере своей признавалась, будто в этой книге для нее все и открылось…
Что же? Что, наконец?!
— Да-а-а… Читаю я, не вам чета, не шибко. Зато каждое слово ак на душу и пало.
(Так все и не говорит, что же за книга.)
— Да вы, может, больше-то и не читали, других-то? — засомневалась Лена.
— Как же! Я и в ваши заглядываю книжки. Вот вы тут из рук друг у дружки тягали… эти мушки-терки! — засмеялась вдруг она легонько своей шутке.
— «Три мушкетера», что ли? Надо же — мушки-терки! — расхохоталась Лена.
— Она самая! Так и что? Сказки, придумки. Легкая книжка, хоть и толстая. И правду сказать, занятная.
— Тетя Ень! Да ваша-то что за книжка? — взмолилась уже замученная Лена. (А я-то, мне-то каково!) — Как называется?
— А нету ей названия. Только обозначено, про кого. И то в скобочках. Про Вадима, — произнесла наконец хозяйка, выговорив простое это имя с великой бережностью. — А написал Лер-мон-тов. — Как странно было слышать фамилию поэта, привычно обыкновенную, по-свойски школьную, от этой женщины за прялкой, произнесшей каждый ее слог с ударением, раздельно, будто неловка, невыговорима для ее губ и языка известная фамилия, как для иностранки.
Меня отпустил тайный ужас. Вставшая дыбом шерсть на загривке опустилась, улеглась. Лермонтов! Не какая-нибудь страшная, древняя книга. Правда, про Вадима я не читала. И не слышала, и даже сомневалась теперь — может, тетя Еня чего-то путает?
— А нам можно почитать? — разлепила я наконец губы, а голос получился хриплый. Оттого, что молчала долго.
— Даже интересно мне — дать вам почитать.
И опять сидит — ни с места! Прядет!
Я вскочила:
— Ну, тетя Еня! Скажите где, я сама возьму! Вы сидите, не вставайте.
— Что, не терпится? То-то же! — с какой-то даже угрозой сказала хозяйка, и глаза ее блеснули гордо.
Она встала, на верхней полке своего резного буфетика, где стояли разноцветные толстенькие рюмки, нашарила ключ и неторопливо прошла к сундуку. Двумя оборотами, медленно отомкнула и, приподняв крышку, сунула руку внутрь. Постояла, согнувшись. Видно, искала, перебирала рукой. И — наконец-то! — извлекла завернутый в белый головной платок сверток — книжку. Я боялась, что сначала она даст ее Лене, как старшей. Но, видно, она все же читала мои мысли и положила небольшую темно-зеленую и будто выгоревшую, слегка порыжевшую книжку передо мной: — Читай, Даша.
Правду сказала тетя Еня: на корочке были оттиснуты темные буквы: «М. Лермонтов». А на первом листе прямо над текстом стояло: «Вадим».
Я тут же принялась читать. Понятно, что начала как бы сразу за двоих — за себя и за тетю Еню. Потому что хотелось мне проникнуть в ее мысли и понятия. Но скоро увлеклась. И забыла про все. Это была книжка для меня. Потому что она рассказывала про красоту и любовь. Про волю. Про ненависть к угнетателям. Про страшную месть врагам. Про верность, которой не страшны ни муки, ни пытки.
Я читала в этой книге слова, будто сказанные сегодня, сказанные с мыслью о войне, которая идет, и обращенные ко мне, чтобы поддержать мою веру в себя:
«В важные эпохи жизни иногда в самом обыкновенном человеке разгорается искра геройства, неизвестно доселе тлевшая в груди его, и тогда он совершает дела, о которых до сего ему не случалось и грезить…»
Я не могла оторваться от книги, пока не прочла ее всю. И была потрясена ее концом; даже не страшной сценой пытки крестьянки-матери, а тем, что у книги не было конца! Обрывалась на полуслове, как раз когда все герои находились в самом неопределенном положении: что будет с красавицей Ольгой и с Вадимом? И казнят ли мерзкого помещика Палицына… Словно подвешено все на тонком волоске над пропастью — и что будет теперь?! Я сидела, бессмысленно глядя на белую, не занятую шрифтом половину страницы… На этот внезапный обрыв, за которым ничего нет и уже никогда не будет. «Но почему?! Почему?!» — кричала я безмолвно, глядя в белую пустоту и чувствуя себя страшно и несправедливо обманутой…
Подняв наконец голову, увидела, что, прислоненная к печи, стоит пустая прялка. И Лена уже в постели. И мой матрац приготовлен для меня под фикусом. Как побитая, измученная и без силы приплелась я к фикусу, не раздеваясь, бросилась на матрац. Хорошо, что хоть ничего не надо говорить про книжку, что все уже спят. Но пришлось еще встать, задуть лампу. И только тогда, в кромешной тьме и тишине, стала я думать, что значит эта книжка для тети Ени. Как она сказала про судьбу — вроде судьба послала ей эту книгу… Почему ей так нравится «Вадим»? Ведь все, про что там написано, совсем не похоже на здешнюю тихую жизнь… Там — борьба, страсти, страшные клятвы и месть… И измена… Ненависть Вадима… Любовь Ольги… Все забыла Ольга: свое унижение у Палицыных, свою клятву мстить и ненавидеть, судьбу отца, горе брата… У меня сердце замирало, когда я пыталась хоть вообразить: какой же должна быть любовь, чтобы пересилить все это… Непонятно. И страшно, если это в самом деле так. Сердце замирало перед неизведанным. Но может, и для тети Ени так?! И она примеривалась к этой книге: ведь в ней все, чего не было в жизни тети Ени, но могло быть! Могло! Потому и пришелся ей по душе Вадим, как свой.
Вот даже песню наизусть выучила, вспомнила я. И будто увидела, лежа с закрытыми глазами, как ходит по избе и по двору тетя Еня, спокойная, чуть медлительная, горделивая. Никогда не засуетится, не уронит достоинства, что бы ни делала. А что за дела ее? Кормит свою небольшую скотину — кур да овечек, ухаживает за бабушкой, топит печь. Прядет да вяжет. Дела простые. Но что-то знает она про себя… Что-то знает… Потому и носит так гордо свою голову. И смотрит так…
Подумала, что тетя Еня могла бы быть и Ольгой, и той крестьянкой, не изменившей своему слову. Только этого с ней не случилось.
Когда утром я сказала ей, что про нее подумала, шепотом, в чулане, у печи, чтоб никто больше не слышал, она, переставляя ухватом кипящий ключом чугун с картошкой подальше от жару, озаренная розовыми бликами огня из печи, сказала сердито, не отвечая прямо на мои слова:
— Эта-то! С сыном! У нас ить на Руси дураков не сеют, не жнут, они сами растут. Экую муку принять за ирода-помещика! — И, опершись на ухват, как на копье, добавила, весело глядя на меня сверху вниз: — Нет, Даша, я за Вадима!
Я засмеялась: вышло у нее как в споре у ребят — я за того! А я за этого!
Но тетя Еня и еще сказала:
— Конечно, то была ее вера и ее слово, это ты правильно оценила. Это по-человечески она, по-крестьянски. Не ветродуем-пустословом, другое дело, что вера ее глупая…
Я потом эту книгу сколько раз читала. В сундук ее больше не закладывали. А слова про волю выписала к себе в тетрадку: «Что может противостоять твердой воле человека? Воля заключает в себе всю душу; хотеть — значит ненавидеть, любить, сожалеть, радоваться, — жить, одним словом…»