— Не хочу я гулять, — сказал я, — нагулялся, как к вам тащился. Едва нашел…
Серега аккуратно положил новый заряженный патрон к остальным.
— И медведь не задрал? Ну и отчаянный ты, я вижу…
Я насупился: опять за старое взялся!
— А как насчет того, чтобы пойти во взрывники? — спросил Серега. — Работа сверхгероическая, после каждых ста взрывов дают медаль, а после двухсот — орден… Ну?
Я молчал.
— Не нравится? — деланно удивился Серега. — А я думал, ты без ума от нас…
Я уже стал немножко сожалеть, что вел себя, как рыба. И когда Серега спросил, кем бы я хотел быть, я выпалил:
— Конечно, моряком, только вот до моря далековато!
— Ничуть. Мы тебе его сюда, как щенка на цепочке, приведем. Так сказать, закажем с доставкой на дом. Разольется выше плотины Ангарское море, широкое, со штормами и штилями. Вот и будешь водить по нему корабли, а я со своей аммониткой поеду готовить другие моря…
Я улыбнулся и машинально потянулся за обрезком бикфордова шнура. До чего все легко и просто получается у Сереги!
— А ну положи шнур!
Я бросил его на траву.
— Лучше тупые буры прибери… И не надрывайся, по одному: тяжелые…
Скоро стук в колодцах стал затихать. Рабочие, находившиеся вверху, принялись крутить ручки воротов, и из колодцев стали появляться бурильщики. Среди них я едва узнал дядю Федю. Огромный, неуклюжий, он вынес ногу из бадьи, размял спину, потом снял с лица маску-респиратор и плюнул на землю. Слюна была зеленая.
Да и все лицо его было заляпано зеленой жижей. Уши, лоб, щеки — все покрывала корка грязи и размолотой в пыль диабазовой скалы.
— Воды в колодцах черт знает сколько. Чуть не по колено.
Пока дядя Федя менял вату в коробочке респиратора, предохранявшего легкие от пыли, в его колодец опустили шланг, и застучал маленький насосик, толчками выплевывая мутную воду. А потом бурильщики снова полезли под землю, и над колодцами снова закурились ядовитые зеленоватые дымки…
Быстро неслось время, я и не заметил, как бурильщики закончили шпуры. В них вставили приготовленные Серегой патроны, подожгли бикфордовы шнуры, и один за другим стали гулко лопаться выстрелы.
А вечером все гурьбой повалили к Ангаре мыться. Стащив куртки и майки, забравшись на камни, ополаскивались до пояса, смывали с лиц зеленый «грим», въевшуюся в поры каменную пыль, оглушая Ангару воплями и смехом.
Правда, брызгались и норовили столкнуть друг друга в воду те, что помоложе, но никому не было скучно. Ко мне подошел Серега.
— А ты чего не раздеваешься?
— А я не грязный.
— Ах, ты чистенький! Сейчас устрою тебе мойку!
Я, конечно, немножко повизжал по привычке и не то, что сопротивлялся, а даже помог взрывнику стащить с себя одежду, и мне совсем не было страшно, когда Серега поднес меня к реке и стал широко раскачивать над водой.
— Сполосну сейчас, а? Будешь жаловаться брату?
— А то как же. — Я сам стал ополаскиваться.
Крутая вода ломила косточки, обжигала кожу, спирала дыхание. Но зато потом, когда я оделся, телу было приятно, легко, радостно.
…А потом мы мчались по тайге назад. На редких поворотах и колдобинах оставшиеся мешки аммонита тревожно терлись о борта машины, стальные буры с победитовыми коронками с грохотом подпрыгивали в кузове.
В палатке нас уже ждала еда, и Борис, обжигаясь горячей картошкой, рассказывал:
— Ого, меня не проведешь, инстинкт, можно сказать, выработался: гляну на опору и уже вижу, надежная ли. Если сомнительная — лезу на одних «когтях», без пояса. Только качнется столб, накренится — сомкну ноги — и в сторону, иначе придавит.
— Весело, — сказала Вера, опасливо поглядывая на мужа, тоже монтера. — И часто ты так прыгал?
— Не особенно. Раз пять. Однажды чутье подвело меня: лезу на «когтях», пояс для прочности затянул, взобрался на макушку, слышу — столб мой кренится, ну, думаю — хана, вырвал «когти», обхватил столб и — юзом сиганул вниз, как мальчишки с соседских яблонь, когда накроют…
Примостившись на уголке стола, я улыбнулся. После ужина я долго сидел возле палатки и слушал, как Борис играл на баяне. И хотя недалеко от нас, возле клуба, была танцплощадка и по вечерам ветер доносил оттуда вальсы, на баян сошлись жители окрестных палаток.
Баян принес знакомый плотник, и Борис, усевшись на табурет, подбирал «Амурские волны». С реки долетал усталый шум порогов, смеркалось, над сопками меркли медные полосы заката. Я сидел рядом с братом и осторожно, чтоб не помешать музыке, убивал на его лице, шее и руках комаров. Их было сегодня не очень много, но даже если б они тучей напали на Бориса, он, наверное, и не заметил бы их — так взяла его музыка.
Вообще в палатке брата любили. У него брали почитать книги, которых он за эти месяцы напокупал видимо-невидимо, ему охотно одалживали деньги, помогали подремонтировать пол.
И может быть, если б не затяжные дожди, которые полили в сентябре, мы бы свыклись с палаткой и спокойно бы жили под ее непрочной крышей до тех пор, пока не пришла бы очередь переселяться в щитовой дом. Но полили дожди.
Они шли непрерывно. И в этом угрюмом постоянстве чувствовалась нехорошая сила. Хоть бы один-два ливня, и дело с концом, небо прояснилось бы и дало место солнцу. Так ведь нет.
Все поплыло. Самосвалы буксовали на дорогах, наматывая на скаты пласты клейкой глины вперемешку с гравием и травой. Перебраться через дорогу можно было только в резиновых сапогах. Чтоб пройти по скользким, набухшим и полузатопленным доскам в палаточный городок, нужны были героические усилия. Под дощатым настилом палаток журчала вода, и по ночам, ежась и кутаясь в одеяло, я слышал неуютный плеск внизу, шелест дождя над головой.
Сквозь заштопанные дырки в брезенте капало. Воздух, как губка, был насыщен сыростью. Ангара у берегов побурела, приняла лишнюю воду, и, как казалось мне, еще яростней заревели пороги.
Везде плескалась и шумела вода, и временами мне чудилось, что дождь смыл палатку, поднял на волну и понес неведомо куда.
Обед стали готовить внутри, и у меня от копоти и керосинной вони мутилось в голове. Первые сутки палаточные жители подтрунивали над дождем.
— Прорвало небесную плотину, — замечал Серега, — плохо они там свою заоблачную реку перекрыли.
На вторые сутки тот же Серега, наматывая на ноги портянки, неопределенно буркнул:
— Мостки получше проложить не могли…
А на третьи сутки проклятья посыпались градом, и все они были адресованы начальнику коммунхоза. Его кляли и за то, что палаточный брезент не меняется, не чинится и протекает, что городок разбили в низком месте и вся вода, стекающая к реке, буквально затапливает его.
Особенно сильно шумела Вера. С ее лица не сходило брезгливое выражение, и она проклинала уже не только нерадивое начальство, но и тех, кто жил в теплых деревянных домах, спал под сухим одеялом и поплевывал на все капризы природы…
Дольше всех не высказывал своего отношения к дождям Борис. Вернее говоря, он больше других иронизировал над дождем.
— Ну и упрямый, гадюка, и не надоест ему поливать нас.
Или:
— Ох и скукота же! Заладил одно и то же, на одной ноте, хоть бы через сутки мотив менял.
На третьи сутки голос Бориса стал тяжелее, упрямей. Сунув руки в карманы, он ходил по доскам, переступая через таз и кастрюльки, подставленные под протекавшие в брезенте места, и ежился от сырости.
— Весело! И какой это олух царя небесного выдумал палатку? Привести бы его сюда хоть на час…
Здесь случайная капля, оторвавшись от потолка, падала ему за шиворот, и он, страдальчески морщился.
— Мерзость!
Лил дождь. Но работ на стройке он не прекратил. Борис приходил из тайги до нитки мокрый, мы с Марфой выжимали его одежду, развешивали у печурки, и он сидел в одних трусиках у огня, весь посиневший от холода. Однажды он пришел особенно не в духе и попросил Марфу:
— Давай скорее жрать. Помираю.
— Потерпи немного, — сказала Марфа, — наша очередь на печку после Кати.
Тут Борис не сдержался и выругался:
— Дожили. На печку — и то очередь. А чем угощать-то будешь? Умудрила что-нибудь?
— Ты ведь знаешь, Боря.
— Ох, скоро от этих консервов заворот кишок будет! Ни черта хорошего не везут, носороги!
Он сидел, сиротливо поджав коленки, смотрел в огонь, такой задумчиво скучный и притихший, что мне стало нестерпимо жаль Бориса. На его плечах застыли бугры мускулов, грудь тоже была крепкая, сильная, широкая, и на руках туго подрагивали бицепсы. Но почему-то я уже не завидовал этой мощи брата.
— Глупо, — сказал Борис, не спуская взгляда с огня, и пошевелил занемевшими пальцами ног. — До чего же все это глупо.
Я так и не понял, что хотел сказать брат, и, наверное, все бы тем и кончилось, он надел бы просохшую одежду, поворчал на неполадки, а наутро пошел на работу. А там, глядишь, и дожди перестали бы… Но тут черт дернул Марфу за язык.