— А ты над Рубликом не смейся. При его упорстве из него и верно может что-нибудь знаменитое вылупиться, — возразил Борька Парфен.
— Опять спорить начали! — перебил их Борька Петух. — О деле давай. Будем считать активные штыки. Я — раз… — И Борька Петух загнул первый свой большой, разбитый при делании гробов палец.
Наш выпускной вечер начался в восемь часов.
Сперва всех насмешил Широчайший — Василий Александрович, председатель экзаменационной комиссии.
— Попрошу снять головные уборы, — сказал он.
Все заулыбались и уставились на меня — я схватился за голову: на ней забыто торчала солдатская пилотка.
— И вернуть хозяину! — Василий Александрович, сверкнув очками, прочитал гробовым голосом, опять из Пушкина: «Ужасный век, ужасные сердца!».
Улыбки сменил дружный хохот: дело в том, что «хозяином» этой пилотки был наш школьный скелет, учебное пособие по имени Федя. Он стоял в каменной части школы, в зоологическом кабинете, высокий крупный мужчина, желто блестя отполированными костями и нагло улыбаясь своими здоровенными, один к одному, зубами.
Заходя в кабинет перед уроками зоологии, Борька Петух обычно тряс его длинную кость: «Здорово, Федя!» — на что скелет отвечал тихим приветливым звоном своих костей. А однажды кто-то напялил на него эту пилотку. Наша одноногая биологиня Клавдия Ивановна сорвала ее и выбросила, один раз даже в форточку, но пилотка каким-то неведомым образом упорно возвращалась на голый череп, придавая Феде уморительно боевой вид.
Потом и Клавдия Ивановна, приняв шутку, привыкла к Фединой пилотке и снимала ее только, объясняя строение черепа.
И вот сегодня, скитаясь перед вечером в волненье по школе, я забрел в зоокабинет и примерил Федину пилотку — она оказалась мне как раз. Из стекла шкафа с заспиртованными глистами, змеями и человеческим эмбрионом (да, человек в этом кабинете был представлен от плода до скелета, от рождения до смерти!) на меня глянуло не мое, а будто чужое — с заострившимися скулами лицо, с большими тревожными темными глазами, повзрослевшее под пилоткой. Лицо солдата. В это время раздался звонок, собирающий всех в коридор деревянного здания, который служил нам вместо актового зала, и я, забыв о пилотке, прямо в ней сбежал вниз…
А сейчас все хохотали, даже Леха Быков — вот нервы! — улыбался. А может, он не принял всерьез моей угрозы? Тем лучше…
Я сорвал пилотку и сунул ее в карман.
На сцену вышел наш директор Виктор Иванович.
— Семь лет назад, — сказал Витя, — я вас несмышлеными детьми принял из рук родителей. За два года до начала войны. А потом пришла она. Вы голодали и холодали… — На обычно бледных щеках нашего директора выступил чахоточный румянец. — Но держались и — выдержали! Не удалось Гитлеру ни армию нашу победить, ни даже наших детей. Честь вам и хвала, друзья мои! А сегодня вы получаете свидетельства, первую путевку в жизнь. — Витя помолчал, видать, перехватило дыхание, потом взял из стопки на столе верхний лист: — Сергей Часкидов! Свидетельство с отличием!
Серега Часкидов вскочил на сцену.
— Ну, Серый, — улыбнулся Витя, — сколько я тебя раз из школы исключал? Четыре?
— Нет, пять, — ответил Серега. — Спасибо, что в шестой и последний раз не исключили. Большое спасибо вам всем!
Заулыбались и захлопали на сцене и в зале — хороший был парень Серега Часкидов!..
После выдачи свидетельств — свернув в трубочки, мы рассовали их кто куда — нас поздравили Василий Александрович и Екатерина Захаровна. Слава богу, что Адельки-Сардельки не было: она бы развела тут лицемерную говорильню, все бы испортила. Неужели Витя, наконец, от нее избавился?
А потом начался концерт.
Первыми, как всегда, выступили славные представители Пароходной улицы Борька Петух и Серега Часкидов. Наши народные артисты. Народные потому, что со своей «Хирургией» (инсценировкой чеховского рассказа) они обошли все рабочие клубы и военные госпитали. Но или они заиграли свою комедь, или тоже сказалось волнение от предстоящей битвы — выступили без обычного уморительного блеска. Серый, игравший фельдшера-зубодрала, вдруг беспричинно замирал со своими страшными щипцами, не зная, что делать, а Петух (что с ним, с его сумасшедшей памятью сроду не бывало) вдруг забыл чеховский текст и понес отсебятину.
Куда больше насмешил нас второй номер, хотя по идее он был совершенно серьезен.
На сцену забрались наши недомерки, бывший вшиварь Юрка Котляров и вечно сонный Ванька Шевкун. Они встали рядом, глянули друг на дружку, протянули вперед руки, словно взяли за уздцы невидимых лошадей, и вдруг отчаянно затопали, изображая цоканье копыт. И запели, забазлали во все горло:
Копыта звонкие стучат
По пы-ыльной мостовой!
Вор-роны ч-черные кричат
У нас над гол-ловой!
Голосишки у них были хилые, слух вовсе отсутствовал, но все эти нехватки они компенсировали истошностью и старанием. Народ в зале лег в лежку. Даже аккомпанирующий им мастер на все руки Яша-Пазуха хихикал, уткнувшись в меха аккордеона.
Друзья! Закутайтесь в плащи.
Т-труби протяжно р-рог!
Ты с нами встречи не ищи!
Бандит! С больших! Дор-рог!..
Изрубив и перестреляв всех бандитов и врагов, наши гиганты не убежали со сцены, а бешено, с кулаками поспорив, что петь еще, рванули песенку фронтового шофера, вертя перед собой руками, будто крутили баранки. Особенно у них был отработан припев:
Эх, помирать нам рановато, эх! —
тут певцы, разом, и хитро подмигнув в зал, возопили:
Есть у нас еще дома дела, да!
Теперь уже хохотали все. И мы, и директор Витя, и Вася Широчайший, и даже стоящая в дали коридора наша вечная гардеробщица Ульяна Никифоровна. Под этот хохот, гордо подняв головы, и сошли певцы со сиены.
Но следующий номер перевернул все, бросил в дрожь, пронзил сердца великим.
На сцену вышла Марина Матвеевна Обрезкова.
Она расстегнула две верхние пуговицы своей гимнастерки, освобождая нежную, высокую шею, горло освобождая, и, переждав смех, тихо, торжественно сказала:
— Маргарита Алигер. «Зоя». Отрывок из поэмы.
Марина Матвеевна не смогла, конечно, в полную силу заменить неистовую Тасю-Маковку, не хватало ей еще мастерства и убежденности, а возможно, и глубины знания. Но она тоже любила историю, была справедлива в оценках, и мы ее приняли.
Но то, что она сделает сейчас, на этой маленькой, скрипучей нашей сцене, мы и представить не могли.
Это, собственно, был не отрывок, а отрывки из поэмы, самые сильные, собранные, как в кулак, в один могучий кусок.
Она начала тихо, словно вглядываясь своими грустными огромными глазами в предвоенную даль:
Жизнь была скудна и небогата.
Дети подрастали без отца.
Маленькая мамина зарплата —
Месяц не дотянешь до конца…
Но постепенно, вырываясь из дали, голос ее креп, ширился — Зоя вступила в комсомол, и мы, тоже комсомольцы первого года, тоже платившие взносы по двадцать копеек, признали себя…
С девятого класса, с минувшего лета
У тебя была книжечка серого цвета.
Ее ты в отдельном кармашке носила
И взносы по двадцать копеек вносила
И остро защемило в груди от этого узнавания, но, не давая нам опомниться, Марина ударила замерший зал — войной… Военкомат. Отправка в тыл врага. Плен. Пытки. Восхождение на Голгофу… И уже не прекрасная наша учительница истории хромовыми сапожками шла по сцене, а та измученная гордая девочка ступала по скользкой дороге обмороженными, окровавленными ногами, и не расшатанные половицы нашей школьной сцены скрипели — это скрипел обжигающий, заледеневший за ночь снег под босыми ступнями Зои…
Вот она встала на табуретку и в последнем усилии схватилась за упавшую на шею петлю:
Всех не перевешаешь. Много нас.
Миллионы нас!..
Я вдруг представил, как раньше читала (а она, конечно, читала это и раньше — стихи были прочувствованы и поняты ею до конца), читала там, на фронте, где-нибудь стоя на танке или лафете орудия, и как обмирали, как наливались теплыми слезами и новой силой замерзшие и усталые солдатские сердца: мне стало жутко, больно и высоко.
Фашист выбил табуретку из-под девичьих окровавленных ног. Но смерти не наступило.
Жги меня страдание чужое,
Стань родною мукою моей.
Мне хотелось рассказать про Зою
Так, чтоб задохнуться вместе с ней.
Родина,
мне нет другой дороги.
Пусть пройдут, как пули, сквозь меня
Все твои раненья и тревоги,
Все порывы твоего огня!..
Марина Матвеевна давно ушла со сцены. А зал молчал. Не было сил ни хлопать, ни кричать: мы знали, мы чувствовали, что с этим мгновением нам жить долго, может, всю жизнь. Всхлипнула сзади неутешная Ульяна Никифоровна, утер невольную слезу Василий Александрович.