— Вот зараза! Не открываются! — выругался Каблак и в остервенении дал по воротам очередь из своего автомата. Одна из пуль, пробив ворота, скользнула по щеке лежащего во дворе Щирбы и провела бороздку, которая стала постепенно наполняться кровью.
— Пане сотнику, так мы проволыним тут до страшного суда! — крикнул Каблаку мордастый детина с узкими, заплывшими глазками.— Давайте я с горы заберусь во двор и открою?
Обогнув двор со стороны соседнего парка, полицай Сухоребрый проник на территорию бывшей воинской части через пролом в заборе. Изнутри ему ничего не стоило отодвинуть запор. Ворвавшись во двор, Каблак заметил распростертого на крышке люка Щирбу.
— Кто тебя повязал, хлопче? — спросил он, остановившись над лежащим.
— «Кто, кто»! — раздраженно ответил Щирба, силясь сам освободиться от веревок.— Будто сами не знаете кто? Большевики повязали!.. Да развяжите скорее, до холеры ясной, хоть кровь сотру.
Его развязали, и он прижал платок к пораненной щеке. Тяжело дыша, Щирба посмотрел на Каблака. Никто сейчас не смог бы заподозрить в этом парне сообщника тех, кто несколько минут назад скрылся под землей.
— Пойдем с нами, хлопче, раз такое дело,— милостиво сказал Каблак.— Ты пострадал от них и теперь будешь биться за неньку-Украину, как рыцарь Перебийнос...
В это время Голуб уже действовал во дворе гастронома на углу улиц Килинского и бывшей Легионов. Снаружи магазин штурмовался всяким сбродом, или, как его здесь звали, «шумовиной»[10], Львова. Проникая к прилавкам через разбитые стеклянные витрины, отребье города наполняло мешки окороками, пачками крокета, банками с вареньем и кругами колбасы салями. Отталкивая друг друга, круша и давя своими сапожищами прилавки, потерявшие облик человеческий людишки торопились набить свои тоболы до того, как сюда ворвутся немецкие мародеры.
Грабителям было невдомек, что в глубине двора, за закрытой изнутри на тяжелый висячий замок магазинной дверью в подсобных складах хранятся еще в большем количестве такие же продукты. Но это хорошо знал открывший ломом подсобку Голуб. Подбежав к первому ящику с консервами, он прочел:
— Вот халера — «Крабы»! Уж лучше бы бычки в томате!
— Ничего,— подхватив ящик, успокоил старика Садаклий.— «Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы...»
— А тут — прованское масло! — крикнул Садаклию Голуб.— Брать прованское масло?
— Обязательно! Все берите! Решительно все! — ответил Садаклий, опуская ящик с крабами в пасть люка. Он вернулся в склад и, утирая пот с лица, сказал:
— Где мы только все это разместим?
— Не журиться, куме,— успокоил Голуб.— Старый щур каналовый Голуб знает там такие закутки, куда еще со времен Францишка-Юзефа контролеры не заходили. Подсобите!..
И новый ящик со шпротами, законсервированными в Усть-Луге, под Ленинградом, опустился в подземное чрево.
Представьте себе картину: в город вошли немцы — Садаклий и Голуб в этом убедились воочию. Одна стена подсобки отделяет от них подпольщиков.
Небольшая группа спокойно убирает продовольственные запасы. «У нас дело продвигается, а что с капитаном Журженко? Успел ли вывести его из госпиталя Зубарь?» — беспокоился Садаклий.
А в это время, спасаясь от преследования, капитан в больничном одеянии и лейтенант выскочили на Кляш-торную улицу. Они надеялись выбраться этой улицей ко взгорьям Княжьей горы, называемой иначе Высоким замком, и по его густо заросшим деревьями и кустарником холмам пробраться на Знесенье, а там уже полями да перелесками двинуться на Восток.
Таков был их план. Однако у Кляшторной, или Монастырской, улицы в то военное лето была одна особенность: на всем своем протяжении окаймленная с двух сторон высокими и глухими монастырскими стенами из кирпича древней кладки, она не имела ни одного входа, ни одной подворотни и напоминала мышеловку.
Вот этого-то и не знали ни Журженко, ни поддерживающий его Зубарь. Они уже чувствовали себя в безопасности, когда вдруг на склонах Высокого замка послышались свистки полицаев. Наши друзья метнулись было обратно, к Губернаторским валам, чтобы пробраться на Подзамче, как вдруг увидели черные рогатые «мазепки» Каблака и его подчиненных.
Возможно, Каблак и не узнал бы в обросшем, припадающем на одну ногу человеке в полосатой больничной пижаме Журженко, капитана Красной Армии, но старший лейтенант Зубарь носил знаки различия и был вооружен автоматом «ППШ»,— не узнать в нем советского воина было нельзя.
— Все, Иван Тихонович,— прошептал Зубарь, видя, как приближаются к ним ускоренным шагом полицаи. И, оглянувшись, скомандовал: — А ну, за стену! Попробуйте вскочить. Я подсажу.
— А ты? — впервые переходя на «ты», шепнул Журженко.
— Отобьюсь. Давайте!
Из последних сил Журженко подпрыгнул на здоровой ноге, и, когда рука его схватила черепичную поверхность стены, Зубарь, изловчившись, подтолкнул слабеющее тело капитана вверх. Журженко перевалился через стену и грузно, плашмя упал в кусты крыжовника.
Полицаи были уже совсем близко. Зубарь схватил было автомат, но было уже поздно: Каблак навалился на старящего лейтенанта всем своим телом.
— Попался, вражий сыну! — хрипел Каблак, впиваясь в горло Зубаря своими волосатыми пальцами, а другие полицаи уже скручивали его руки и связывали их поясами.— Заспиваешь теперь у нас «Если завтра война...».
...Как и обычно под утро, 30 июня монахини ордена василианок вместе с Иванной стояли коленопреклоненные на холодном полу внутренней церкви. Только немногие из них были посвящены в тайны особых приготовлений, затеянных игуменьей Верой.
Обращаясь к святой Терезе, монахини читали молитву:
— «Любвеобильная и сострадательная святая, приди на помощь нашим братьям, страждущим под гнетом долгого и жестокого противохристианского гонения. Умоли бога дать им стойкость в вере и преуспеянии в любви к богу и ближнему и в уповании на пресвятую богородицу. Ущедри их достойными священниками, кои удовлетворяли бы правосудию божию за святотатства против святой евхаристии и за богохульства...»
Игуменья почти машинально, не вдумываясь в смысл произносимых слов, повторяла — в который раз! — эту направленную против советского строя молитву, а в мозгу ее пульсировала только одна мысль: «Когда же? Когда же?» Она осеняла себя крестным знамением, когда с улицы вбежала раскрасневшаяся сестра Моника и, припав на колени рядом с игуменьей, шепнула:
— Всё! На площади наши!
Мать Вера встала, отряхнула подол сутаны и властным, похожим на голос полководца, отдающего команду, голосом произнесла:
— Дочери мои! Царство антихриста кончилось. Все во двор! Встречать! Домолимся позже! Иванна, принеси из дальней сторожки в саду хлеб, и соль, и рушник.
Возвращаясь из сторожки по тропинке, вьющейся между кустами крыжовника, с подносом, застланным вышитым полотенцем, на котором возвышался испеченный еще накануне каравай хлеба и соль в солонке из червленного серебра, Иванна услышала стон за кустами.
Осторожно раздвинув куст, она увидела лежащего на траве человека в полосатой пижаме. Из ноги его сочилась кровь. Лица лежащего Иванна не успела рассмотреть — раненый уткнулся лицом в густую траву.
Подавая дрожащими руками игуменье поднос с хлебом, у Иванна шепнула:
— В саду у нас раненый стонет. Может, помощь ему нужна?
— После! — бросила игуменья и, услышав гул мотоциклов, подала знак.
Ранее забежавшая на колокольню сестра Моника натянула веревки, и, повинуясь ее руке, заиграли колокола и колокольчики.
Под частый и мелодичный звон колоколов первые немецкие мотоциклы и въехали в монастырский двор.
Снимая на ходу замшевые перчатки, сопровождаемый младшими офицерами и Эрихом Энгелем штурмбанфюрер СС Альфред Дитц подошел к игуменье Слободян и, отсалютовав, поцеловал ее дородную руку.
— Боже мой... пан советник,—умиленно протянула мать Вера.—Пане Альфред! Боже! Счастье какое!— И, подавая ему поднос с хлебом и солью, сказала интимно: — Бывая у вас в комиссии, я и предположить не могла, что вам так идет военная форма. Но зачем только по вашему совету мы отправили на запад треть моих монахинь?
— Чтобы обмануть большевиков, мы отправляли туда не только живых, но даже мертвых,— сказал Дитц, передавая поднос с хлебом и солью ординарцу.— Сколько лет, сколько зим! Так, кажется, говорит ваша пословица? Рад вас видеть в полном здравии, мать Вера...