Но он был уверен: Морозов, конечно, не выдаст жандармам ни типографии, ни товарищей. И Бабушкин распорядился — начать расклейку прокламаций. Время не ждало. Однако Иван Васильевич предупредил друзей: теперь, когда Морозов, вероятно, схвачен полицией, нужна особая осмотрительность. Филеры, очевидно, настороже. Малейшая ошибка поведет к провалу.
— Понятно, — сказали товарищи и группами по трое, с пачками листовок и баночками клея, тихо разошлись по ночному городу.
Начался дождь. Крупные, похожие на град, капли прыгали по камням.
Матюха повел свою «тройку» в центр города. Сегодня они двигались особенно осторожно. Идущий впереди украдкой быстро мазал стену клеем и шел дальше. На углу он останавливался и внимательно оглядывал улицу. Идущий вторым пришлепывал к стене листовку и разглаживал ее. Матюха, идущий последним, в это время стоял на другом конце улицы, чтобы в случае опасности свистом или пением предупредить друзей. «Разукрасив» одну улицу и убедившись, что все в порядке, подпольщики такой же цепочкой переходили на соседнюю.
Как ни странно, именно сегодня улицы, притом в центре, где всегда шныряло много шпиков и полицейских, были удивительно пустынны. Казалось, жандармы и полицейские словно исчезли. А весь отряд петербургских филеров будто бы срочно отозвали обратно в столицу.
Подпольщики быстро закончили свое дело и, удивленные и даже слегка обеспокоенные такой странной тишиной, разошлись по домам.
И только через несколько недель все разъяснилось.
Оказывается, Петра Морозова, который жил в окрестностях Екатеринослава, на вокзале схватили жандармы. При нем обнаружили пачку листовок. Филеры обрадовались. «Преступник» был немедленно доставлен к Кременецкому.
Молодой ротмистр, возбужденно потирая руки, радостно бегал по кабинету. Наконец-то! Наконец-то ему повезло!
— Где достал листовки? — стараясь ошеломить пожилого, сутулого, похожего на деревенского мужика Морозова, свирепо заорал Кременецкий.
Морозов сделал вид, что он и в самом деле страшно испугался.
— Помилуйте, ваше благородие, — дрожащим голосом забормотал он. — Чтоб мне провалиться! Вот как перед богом, всю правду доложу.
— Ну, говори же, говори! — нетерпеливо закричал Кременецкий.
— Как на духу, — бормотал Морозов. — Подсел, значится, ко мне на вокзале какой-то смутьян. И речи крамольные завел. Потом сунул мне эти самые листовки, велел, значится, раздать друзьям, а самому сегодня ночью прийти на собрание.
— Какое собрание? Где?
— Тайное собрание, — испуганно продолжал Морозов. — Возле железнодорожного моста… Там, в лесочке, знаете? Как на духу, истинную правду говорю, господин начальник, а уж вы меня выпустите, Христа ради.
Кременецкий решил: настал удобный момент провести «ликвидацию» подпольщиков.
«Этот Морозов, конечно, врет, что получил листовки неизвестно от кого, — подумал Кременецкий. — Сам он бунтовщик и подпольщик. Просто жила слаба: стар уже. Струсил и выдает всех, лишь бы свою шкуру спасти. Наконец-то мне повезло!»
По приказу Кременецкого переодетые городовые с вечера расположились в леске. Некоторые из них держали в руках удочки, будто направлялись на рыбалку; другие — по двое, по трое — сидели на пеньках вокруг разложенных на газете закусок и бутылок водки. Филеры залегли в кустах и под видом подгулявших парней катались на лодках по реке.
Ротмистр Кременецкий лично руководил этой важной операцией. Он надел простые домотканые штаны, напялил армяк, подпоясался широким красным кушаком и в таком виде с вечера бродил у моста. Как назло, зарядил дождь. Уже через час ротмистр вымок до нитки.
На ближайшем хуторе, по распоряжению Кременецкого, на всякий случай сидели два шпика с лошадьми. Ротмистр стянул с одного из них сухое платье, переоделся и снова вышел «на охоту».
Однако подпольщики все еще не показывались.
«Наверное, дождя испугались, — лязгая зубами на холодном ветру, думал Кременецкий. — Ничего, подожду еще, дождь кончится, и они придут».
…До самого рассвета, дважды меняя мокрое платье, ругаясь на чем свет стоит, но все еще не теряя надежду накрыть смутьянов, бродил Кременецкий возле моста. И только ранним утром он снял засаду и на пролетке помчался в жандармское управление.
— Немедленно доставить из тюрьмы Морозова! — заорал он дежурному. — Ну и пропишу я сейчас этому скоту!.
Между тем жандармы, полицейские, филеры, насквозь промокшие и продрогшие, возвращались из лесу, с реки. И, словно дразня их, в первых лучах солнца, на заборах, на стенах домов, на деревьях и столбах белели листовки. Хоть они подмокли на дожде, но все так же четко чернели лозунги:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
«8 часов работы! 8 часов отдыха! 8 часов сна!»
Возле каждой листовки толпились рабочие: они направлялись на заводы, к станкам. До гудка оставалось немного времени, все спешили прочитать свежие прокламации.
— Знатно сделано! — переговаривались рабочие. — И листок толковый, и напечатано хорошо!
— Молодцы ребята! — говорили другие. — Смотри-ка ты, настоящую типографию завели!
Полицейские срывали прокламации со стен и спешили к Кременецкому. Вскоре у него на столе уже лежала груда мокрых бумажек.
— Перестаньте таскать эту пакость! — наконец, не выдержав, в бешенстве заорал ротмистр. — У меня и так их уже достаточно! — Он яростно ткнул рукой в толстую пачку, отнятую у Морозова.
Когда Петра Морозова ввели в кабинет Кременецкого, ротмистр, сидя за столом, обхватив голову руками, встретил его истошным воем:
— Обману-ул, сук-кин сын!.
— Как обманул? — смиренно спросил Морозов.
— «Как обманул»?! — сердито передразнил его Кременецкий. — Где же твое собрание? Около моста, в лесочке.
— А разве не было? — притворно изумился Морозов.
— Вот именно не было. Я сам всю ночь под дождем, как пес шелудивый, мок…
— А может, отменили собрание?
— Я вот самого тебя отменю, сволочь! — заорал ротмистр и с размаху ударил Морозова по лицу.
Тот упал.
— В тюрьме сгною! — неистовствовал Кременецкий, пиная Морозова сапогами.
— Убрать эту падаль, — приказал он жандармам. — И немедленно устроить обыск во всех типографиях. Сличите шрифты! Выясните, где печаталось это безобразие!
Но обыски ничего не дали. Бабушкин оказался хитрее Кременецкого.
В те вечера, когда типография не работала, Прасковья Никитична приглашала к себе домой соседок: то лузгали семечки, перемывая косточки ближним, то вязали, то песни пели. Прасковья Никитична устраивала у себя эти «посиделки» нарочно: если какой-нибудь дошлый шпик теперь поинтересуется насчет ее дома, — все бабы в один голос заявят, что ничего крамольного здесь не водится.
А когда около бревенчатого деревенского домика все же стал подозрительно часто «прогуливаться» какой-то «дьякон», Бабушкин немедленно перевел нелегальную типографию в другое помещение.
У Ивана Васильевича зародилась новая смелая мысль. Подпольная типография работала бесперебойно. Это хорошо. Но листовки листовками, а Бабушкин уже строил планы издания боевой газеты.
«Выезжаю завтра. Встречай…»
Поздно вечером возвращался Бабушкин с рабочего собрания.
Шагал он медленно. Устал за день.
Уже три года прожил Бабушкин здесь, в Екатеринославе. Привык постепенно к этому южному городу. А вначале, когда выслали сюда из Питера, — каким все казалось странным, даже чудным.
Бабушкин свернул. Вон уже виден его дом. Иван Васильевич ускорил шаги. Пашенька, конечно, заждалась. И ведь как скверно получается! Каждый день хочет он прийти пораньше. Сходить с Пашей в сад или просто хоть побродить вдвоем по берегу Днепра. И никогда не выходит. Все что-нибудь да помешает. Да, невесело, наверно, быть его женой. Женой подпольщика.
Вспомнил Бабушкин, как в первые дни после женитьбы пугалась Паша каждого стука на крыльце — все чудилось ей, что это жандармские с подковками сапоги громыхают. Потом помаленьку привыкла, освоилась.
Освоилась, да не совсем. Как-то призналась Бабушкину — очень хотелось бы ей иметь свое жилище, детей. Жить спокойно и незатейливо, как все вокруг живут.
Но видно — не судьба.
Приблизившись к дому, Бабушкин замедлил шаги.
Опять на лавочке, неподалеку от их крыльца, сидел тот парень. Да, тот самый… Лет двадцати, в желтой косоворотке, щеголевато подпоясанной шелковым шнурком с кистями на конце, и в фуражке с лаковым козырьком.
Который раз уже встречал его Бабушкин!
Парень то дремал на скамейке, то подолгу глядел в газету так настойчиво, будто пытался выучить ее наизусть. А несколько раз сидел он с гармошкой. И что-то наигрывал. Тихо. Словно только для себя самого. И слушал, прикрыв глаза, склонив ухо к самой гармошке.