Дни нашей жизни
Иногда Клавочке поручали отнести важную бумагу на подпись Графтио. И она шла через всю стройку, через реку в зеленый двухэтажный домик, где жил главный инженер. Как весело, оказывается, за стенами конторы! Стройка напоминала большой муравейник в лесу. На Волховском проспекте плотники рубили большие двухэтажные дома; около шлюза по длинным узким мосткам быстро катили тачки с бетоном; на перемычке, перегородившей реку, десятки маленьких человечков весело отплясывали, топчась на одном месте, — Клавочка уже знала, что они не танцуют, а бетон утрамбовывают; через реку по толстым канатам скользили вагонетки… На горизонте выстреливал черный дымок экскаватора, и ковш его, как в детской игрушке, то наклонялся к земле, то взмывал вверх. Там, наверно, противный рыжий Юра работает?.. Немолчный, слитный гул человеческих голосов, стука топоров, свистков экскаватора, далеких взрывов стоял над Волховстройкой. Но было веселье не только в этом ровном шуме работы. Все люди, которых встречала на своем пути Клавочка, были совсем не похожи на конторских: они оживленно говорили о своем деле, они спорили, иногда ругались… Всем им было очень важно и интересно то, чем они занимались…
И то, что они делали, становилось с каждым днем все заметнее, все виднее. А вся Клавочкина работа умещалась в двух толстых книгах. Они были такие толстые, а бумажек, номера которых Клава вписывала, было так мало, что этих книг Клаве хватит не только на теперешний, 1925 год, но и на двадцать шестой и двадцать седьмой… И ничего после Клавочкиной работы не останется, кроме двух конторских книг Когда она их испишет, возьмет их толстая Лебедева, наклеит архивный номер и положит в шкаф И никто больше на них и не взглянет!.. А те, кто работали, шумели, спорили на стройке, делали такое, что будет видно всем и всегда! Вот огромное, в лесах здание станции… И шлюзы скоро будут готовы… И через плотину, как водопад на картинке в учебнике географии, бежит вода… И люди на стройке совсем не были похожи на тех рабочих бугримовских мельниц, которых видела Клавочка в детстве. Те снимали шапки, когда во двор мельницы вкатывала хозяйская пролетка, а волховстроевцы были такие же веселые и спокойные, как сам Бугримов!.. Такими они были на больших собраниях в клубе, когда за длинным столом на сцене появлялись озабоченный Графтио, и веселый прораб инженер Кандалов, и спокойный Омулев, и хромой Гриша Варенцов, а позади где-то мелькала огненная шевелюра Юры Кастрицына… Они были хо-зя-е-ва!!! А вот Степан Савватеевич со своим френчем и крагами — он был приказчик, как ее отец до революции, И хотя Глотов, сидя в клубе рядом с Клавочкой, презрительно кривил рот и шептал Клавочке: «Хозяева положения!» — он, разговаривая с Омулевым или Варенцовым, делался приторно предупредительным, заискивающим — как ее отец, когда разговаривал со своим хозяином..
Ах, как Клаве становилась противна ее приказчичья должность! А может быть, не в должности тут дело? Вот ведь Ксения Кузнецова — тоже не машинист на экскаваторе, а просто табельщица в инструменталке. А почему же она ведет себя как хозяйка? Она бегает на воскресники, шумит в клубе, не боится наскочить на начальство и требовать накладную на какой-то нужный инструмент!..
Однажды Клавочка около дома Графтио столкнулась с целой ватагой комсомольцев: наверно, шли к главному инженеру. Они шли, размахивая руками, о чем-то переругиваясь. Были слышны слова, произносимые высоким, знакомым голосом:
— Вот так ему и скажи — с этими сроками мы не согласны. И никаких гвоздей! Словесной не место кляузе! — И красные волосы вскидывались вверх, как флаг…
Клавочка замерла: сейчас он при всех ей что-нибудь обидное скажет… Или песенку запоет ту самую.
— А, Клавочка! Не надоело еще на стуле скрипеть? И такая, ребята, хорошая дивчина, а сидит с этой грымзой Аглаей и этим… как его… в крагах керенских!.
— Да брось, Юрка, надсмехаться над дивчиной!.. — остановил Кастрицына Гриша Варенцов. — Что она, виновата, что у нее работа такая? Ей, видать, самой невесело целый день слушать байки Глотова… Слушай, Попова, приходи к нам в клуб, в кружок или в «живую газету», что тебе на отшибе-то быть? Ведь у нас веселее!
— Спасибо! — нелепо прошептала Клавочка, как будто с учителем разговаривала, и быстро пошла дальше, подставляя ветру вдруг запылавшее лицо.
Она так была благодарна Варенцову, и ей нестерпимо захотелось идти с ними, вот так же свободно смеяться, спорить и добиваться каких-то ей неизвестных, но, видно, очень важных сроков…
А в клубе Клавочка бывала сейчас часто, и только хлопотливый Варенцов ее не замечал там… А она всех видела и тайком даже подглядывала в комнату, где репетировалась «живая газета» «Синяя блуза». А сама Клава была в другой комнате клуба, на репетициях драматического кружка, куда водила ее Аглая Петровна.
В драматическом кружке участвовали, как говорила Аглая, только «люди хорошего тона» — инженеры, конторские… Режиссером там был сам старший прораб строительства — Иннокентий Иванович Кандалов, такой страстный любитель театра, что нельзя было понять, когда он отдыхает… Прямо с плотины, забрызганный бетоном, в испачканных сапогах, он прибегал на репетицию и тем же громким голосом, каким кричал на строительстве шлюза, начинал командовать: «Действие третье, сцена вторая! Глуховцев становится вот сюда в угол, Оль-Оль сидит около него на скамейке»…
Кружок репетировал пьесу Леонида Андреева «Дни нашей жизни». Пьеса была про жизнь, совсем не похожую на ту, что была у них в Ладоге. В ней были милые и смешные студенты, очень симпатичный офицер и бедная, замученная девушка Оль-Оль, которую унизила омерзительная мамаша… Там были непонятные Клавочке споры, удивительные слова и трогательные страсти. Аглая Петровна, игравшая самую главную роль, эту вот беззащитную Ольгу Николаевну, Оль-Оль, разговаривала на сцене громким, ненатуральным шепотом, заламывала руки и закатывала глаза… Она бросалась на колени перед обидевшим ее студентом, билась головой об пол, пронзительно кричала на весь клуб: «Голубчик ты мой! Жизнь ты моя!..» — и рыдала так, как никогда не рыдают по-всамделишному… А студенты не обращали на нее никакого внимания и медленно пели грустную песню:
Умрешь — похоронят, как не жил на свете.
Уж снова не встанешь к веселью друзей…
Вообще в этой пьесе очень много пели. Но песни эти были все заунывные и печальные… «Не осенний мелкий дождичек…» — жалостливо пели студенты. А славная студенточка Анна Ивановна выводила тонюсеньким голоском:
И ночь, и любовь, и луна,
И темный развесистый сад…
Играла эту студенточку толстая и красная Лебедева из их конторы, и когда она с придыханием выпевала:
И на измученную грудь
Тяжело пало жизни бремя…—
поверить в это было невозможно. А Аглая Петровна накидывала на плечи шаль, подымала кверху глаза и, очевидно очень страдая, свистящим шепотом пела:
Ни слова, о друг мой, ни вздоха…
Мы будем с тобой молчаливы,
Ведь молча над камнем, над камнем могилы
Склоняются грустные ивы…—
и при этом так вздыхала, что Кандалов не выдерживал и кричал ей:
— Так, Аглая Петровна, коровы в стойле вздыхают, а не люди, тем более девушки!..
Все это было из какого-то другого и навсегда копченного мира. И девушка Оль-Оль, и благородный офицер Григорий Иванович, и студенты — все они ничем не отличались от героев «Князя Серебряного», хотя там было про Ивана Грозного, а не про студентов. Все равно что-то очень древнее и незнакомое… Клавочка тоже играла в пьесе — внучку старого генерала; она должна была только выходить на сцену, а слов у нее почти никаких не было. Когда Клаве становилось скучно от шепота Аглаи Петровны, она выходила в коридор и прислушивалась к песням, вылетавшим из комнаты, где репетировалась «Синяя блуза».
Эти песни она слышала и в клубе, и на улице, и на воскресниках. Чаще всего они распевались вечерами на крыльце клуба, куда собирались волховстроевские комсомольцы петь, спорить, перекрикивать друг друга и снова петь:
Ты, моряк, красивый сам собою,
Тебе от роду двадцать лет…
Или:
Так пусть же Красная
Сжимает властно
Свой штык мозолистой рукой,
И все должны мы неудержимо
Идти в последний, смертный бой!..
Ах, какие там были славные и гордые слова!
Мы раздуем пожар мировой,
Церкви и тюрьмы сровняем с землей!
Ведь от тайги до британских морей
Красная Армия всех сильней!
Прислонившись к стенке коридора, Клава слушала, как в комсомольской комнате над чем-то смеялись так дружно, что у нее ныло сердце от зависти к этим ребятам и девчатам, которым совершенно не хотелось жаловаться на то, что на их «измученную грудь тяжело пало бремя жизни»… Это была совсем другая жизнь — не только отличная от той, которую Клавин драмкружок изображал в пьесе, но и от той, что вела сама Клавочка.