В перерыве между выступлениями скрытые в беседках трубачи услаждали слух гостей музыкой. После такой предварительной подготовки вышел молодой человек и спокойно и кратко сообщил собравшимся, что именитое дворянство желает избрать представителем в сейм от комитата Пешта графа Пала Фению.
Слова оратора вызвали дружное одобрение сторонников графа. Раздались крики «ура». Не жалея, красок, оратор стал расписывать благотворительную деятельность выдвинутого кандидата, его связи с могущественными людьми Вены. Говоря о заслугах Фении, он старался опорочить противника графа. Памятуя, однако, о его широкой популярности, оратор избегал резких слов. Он даже высказал уважение к сопернику графа, отметил его бескорыстное служение родине.
— Но и бескорыстные и самые честные намерения, — говорил оратор, — могут повлечь за собой непоправимые бедствия, если эти намерения подсказаны не реальным пониманием задач, а несбыточными мечтаниями… Лайош Кошут, — тут в голосе оратора появились даже нотки сочувствия и огорчения, — мог бы стать полезнейшим государственным деятелем, если бы он не увлёкся бредовыми идеями, которые так модны в мятежной Франции, где брат ненавидит брата, где люди всегда живут в страхе, потому что над ними навис дамоклов меч революции. Слепо преклоняясь перед иностранными революционерами, Лайош Кошут всё больше и больше порывает с той родной средой, с благородным дворянским обществом, которое помогло развиться его незаурядным способностям. Когда-то его имя стояло в ряду таких выдающихся имён, как великий мадьяр граф Сечени, граф Эстергази, граф Фения! Страшно подумать, что дворянин Кошут, не щадя достоинства своего сословия, сблизился с проходимцами, с людьми, не признающими ни бога, ни сатаны. Арестант Танчич и кандидат на тюремную койку мужицкий поэт Петёфи — вот нынешние друзья дворянина Лайоша Кошута!
Аплодисменты избирателей — сторонников Фении и неистовые возгласы «ура графу Палу Фении» специально подготовленных для этого крикунов встретили заключительные слова оратора.
Этим и закончились предвыборные торжества в честь графа. Публика начала расходиться, как вдруг в толпе пределами парка произошло замешательство. Все нова остановились. На козлах экипажа стоял молодой человек, одетый в национальное платье. Чёрная венгерка плотно обтягивала стройную фигуру. Густые, короткие тёмные волосы непослушно топорщились, открывая высокий лоб, на котором глубоко залегли две морщины.
Он поднял руку, и толпа затихла — только вдали, у самой замковой ограды, надрывались музыканты.
— Зачем здесь фанфары и барабаны? — заговорил молодой человек. — Не для того ли, чтоб оглушить вас, лишить способности размышлять? Так вот, под шумок, иной раз и проходят депутаты, недостойные даже той верёвки, на которой их со временем повесят!..
Весёлым оживлением, дружным хохотом ответила толпа на дерзкие слова оратора.
— Имя? Назовите своё имя! — кричали одни.
А в ответ с разных сторон дружно неслось восторженное:
— Эльен[23] Шандор Петёфи!
Но поэт и сам ответил на вопрос, кто он:
Венгерец я! На свете нет страны,
Что с Венгрией возлюбленной сравнится.
Природой все богатства ей даны,
В ней целый мир, прекрасный мир таится.
Всё есть у нас: громады снежных гор,
Что из-за туч глядят на Каспий дальний,
Степей ковыльных ветровой простор,
Бескрайный, бесконечный, безначальный.
Венгерец я! Мне дан суровый нрав, —
Так на басах сурова наша скрипка, —
Забыл я смех, от горьких дней устав,
И на губах — лишь редкий гость улыбка.
В весёлый час я горько слёзы лью,
Не веря в улыбнувшееся счастье,
Но смехом я скрываю скорбь мою,
Мне ненавистны жалость и участье…
Стоявшая наготове кавалерия пришла в движение, как только заговорил поэт.
Офицер, командовавший отрядом, с трудом протискивался на своём коне сквозь толпу неохотно расступавшихся перед ним людей, взволнованных глубоким смыслом поэтической речи.
Венгерец я! Но что моя страна!
Лишь призрак жалкий славного былого!
На свет боится выглянуть она:
Покажется — и исчезает снова.
Мы ходим все, пригнувшись до земли,
Мы прячемся, боясь чужого взора,
И нас родные братья облекли
В одежды униженья и позора.
Венгерец я! Но стыд лицо мне жжёт,
Венгерцем быть мне тягостно и стыдно!
Для всех блистает солнцем небосвод,
И лишь у нас ещё зари не видно.
Но я не изменю стране родной,
Хотя бы мир взамен мне обещали!
Всю душу — ей! Все силы — ей одной,
Сто тысяч раз любимой в дни печали![24]
Петёфи умолк, но продолжал стоять на козлах экипажа с выжидающим видом.
Офицер подъехал к экипажу и вкрадчиво сказал:
— Господин Петёфи! Вы знаете, что произнесение публичных речей запрещено без специального на то разрешения. Я прошу вас удалиться.
— Но я не собираюсь произносить речь. Я поэт и прочёл только своё стихотворение… — Петёфи не скрывал издёвки.
— Господин Петёфи! — повторил офицер всё ещё вежливо, но твёрдо. — Я не вправе вступать с вами в спор. Но какие же это стихи? Я, по крайней мере, слушал вас как оратора, излагающего свои мысли. Ещё раз взываю к вашей рассудительности — не заставляйте меня применять силу. Вы видите, здесь достаточно войска, чтобы разогнать толпу, но я не хотел бы прибегать к оружию. Это плохо обернулось бы для вас самого, господин Петёфи!
Не меняя тона, поэт громко сказал:
— Господин офицер! Не понимаю, о чём вы говорите. Я вам сказал, что не собираюсь произносить речь. Я кончил, и меня уже давно не было бы здесь, если бы вы меня не задержали. Ваш конь стал вплотную к экипажу, и мне невозможно выбраться, пока вы не отойдёте подальше.
Офицер, досадуя на свою неосмотрительность, молча отъехал. Поэту и в самом деле было нелегко выйти из коляски: у одной подножки стоял конь офицера, а к другой примыкал чей-то экипаж.
Петёфи спустился на землю, и офицер приказал солдатам разогнать публику, не спешившую расходиться. Петёфи и его друзья спускались к реке. За ними увязался целый хвост приверженцев поэта. Они испытывали радость нежданной победы: впервые тот, кто воплощал все их чаяния, выступил на улице перед большой толпой. Пешт не знал таких примеров. Однако полицейские, которых в этот день было на улицах очень много, постепенно оттесняли ремесленников и рабочих, следовавших за поэтом.
Петёфи любил слоняться по узким портовым улицам, вливающимся в шумный Пештский порт, любил шум причаливающих и отчаливающих судов, торопливый говор спешащих к пароходу людей, суетливую озабоченность сходящих на берег пассажиров, ещё неуверенно ступающих по земле после долгого пребывания на пароходе.
У причала Петёфи заметил весёлую группу девушек, ожидавших, когда начнётся посадка на пароход «Дунай». Он направился к ним, но вдруг остановился, прислушиваясь.
Девичий голос звонко выводил:
Скользкий снег хрустит, сани вдаль бегут,
А в санях к венцу милую везут.
А идёт к венцу не добром она —
Волею чужой замуж отдана.
Если б я сейчас превратился в снег,
Я бы удержал этих санок бег, —
Я бы их в сугроб вывернул сейчас,
Обнял бы её я в последний раз.
Обнял бы её и к груди прижал,
Этот нежный рот вновь поцеловал,
Чтоб любовь её растопила снег,
Чтоб растаял я и пропал навек[25].
Певица умолкла. Взволнованный поэт продолжал стоять неподвижно.
— Моя песня, моя песня… — шептал он.
Петёфи подошёл к скамейке, на которой сидели три девушки.
— Где ты слышала эту песню? — обратился он к той, которая пела.
Девушка вскинула на него большие тёмные глаза и не без лукавства спросила:
— Она вам понравилась?
— Потом скажу. Сперва ответь мне: где ты слышала эту песню?
— У нас девушки любят её петь…
— Где это — у вас?
— В нашей деревне «Журавлиные поля». Слыхали небось про такую?
— Нет, не приходилось. В каком это комитате?
— В комитате Сольнок. Да как же вы не знаете угодий такого богача, как наш граф Фения?
— Что мне ваш граф! Я богаче его!
— Богаче? Как бы не так! — Девушка весело засмеялась.
— Уверяю тебя, красавица! У меня в кармане всего двадцать медяков, а твоему графу принадлежит двадцатая часть Венгрии, однако я не поменялся бы с ним своим богатством!
Каталина и её подруги вдруг перестали смеяться. В последних словах незнакомца не слышно было шутки. Заметив на лицах девушек смущение, поэт спохватился: