От Дарьи Григорьевны он никогда не хотел принимать никаких подарков. А когда Дарья Григорьевна заходила в его комнату, он, к великому смущению Христины Осиповны, кричал: «Уйди!» — потому что Дарья Григорьевна ударила Настю.
Не было в девичьей никого веселее Насти. Не было ни у кого такого чистого, мягкого голоса, и никто не знал столько песен!
Как-то возвращались они с Христиной Осиповной с гулянья и остановились у девичьей. Настя пела за работой и, увидев Мишеньку, улыбнулась ему.
А Дарья Григорьевна, стоявшая за Настиной спиной, наклонилась в эту минуту над ее работой и что-то сердито крикнула. И вдруг Миша увидел, как тяжелая пухлая рука Дарьи Григорьевны ударила Настю прямо по улыбающемуся лицу!
Он никогда еще не видел, как бьют человека. Он закричал и, сжав кулачки, бросился на Дарью Григорьевну. Настя испуганно замахала руками, а Христина Осиповна схватила его и потащила в детскую. И он горько заплакал — и от обиды и от чувства своего бессилия перед взрослыми.
Гремела, грохотала, шумела гроза над домом и в парке. Совсем как в ту ночь…
Христина Осиповна, наконец, встала и встревоженно потрогала его лоб.
— Что с тобой, Мишенька?
В эту минуту Настя, осторожно ступая босыми ногами, вошла поправить огонек лампадки, на который Мишенька любил смотреть засыпая.
— Не спит барчук-то? Должно, гроза не дает. А вот я его сейчас убаюкаю! — Улыбаясь, она тихонько подошла к кровати. — Спою ему, он и заснет.
— Спой мне, спой! — обрадованно потянулся к ней Мишенька и заранее закрыл глаза: он любил слушать пение с закрытыми глазами. Ему представлялись тогда такие удивительные вещи!..
Настя уселась на низенькую скамеечку у его ног и тихо запела.
Шум грозы и буйный ропот деревьев в саду точно сразу стихли: Мишенька их больше не замечал. Он прислушивался к звукам Настиной песни, то веселой, то грустной, навевавшей на его душу отраду, а на закрывшиеся веки сон.
. . . . . . . . . .
— Спит! — шепнула Настя, вставая.
— Заснуль, — повторила Христина Осиповна.
— Христина Осиповна, — тихо сказала Настя, наклоняясь к ней, — а что в людской намедни болтали, будто Лизавета Лексеевна за Мишеньку двадцать пять тыщ отступного дала Юрию-то Петровичу, только чтобы он не брал его себе?!
Христина Осиповна, приподнявшись на локте, задумалась, потом вздохнула:
— Мне ошень жаль Юрий Петровиш… И я ошень страдаль за бедный Мишенка!
— Ведь это подумать только! Один говорит «мой», и другая — «мой»! Да Юрий-то Петрович, кабы побогаче был, ни за какие тыщи не оставил бы у нас Мишеньку, увез бы к себе в Кропотово. Только где же ему с тещей равняться?! Она для внука все может предоставить. Потому отец-то его и уступил: не ради себя, а ради сына.
— Тише, Настенка! — Христина Осиповна взглядом указывает на Мишеньку. — Заснуль! — говорит она успокоенно.
— Спит, — повторила Настя и на цыпочках ушла из комнаты.
Проходя мимо заснувшего Миши, она наклоняется и целует детскую смуглую руку, лежащую поверх одеяла.
Замирая, прокатывается в отдалении гром.
Мир, окружавший мальчика, казался ему очень сложным, а люди, которых он знал, были очень разными.
Кончался мир, по его представлениям, тархановским оврагом, что за крайней, Макаровой избой. Это мнение подтвердилось и словами дяди Афанасия, заехавшего как-то к бабушке.
— Пошли ты его, матушка, на край света, куда Макар телят не гонял! — сказал он про старосту.
И староста исчез. Миша не сомневался, что под Макаром подразумевался тут плотник Макар, дядя его приятеля Ивашки, а краем света был именно тот овраг, именуемый «дальним», по краю которого действительно бродил Макаров теленок.
В тархановском парке, на дворе и в роще тоже все было совсем разное. В парке ему нравилось все: и тенистые аллеи, на которых в солнечное утро мелькали тени и пятна света, и яркие, благоухавшие по вечерам разноцветные клумбы, за которыми ухаживала сама бабушка.
В роще он очень любил опушку, покрытую то густой травой, то скошенным сеном, обильную грибами.
А болота Мишенька боялся: оно, по словам Насти, могло «засосать». Ему было неясно, как это происходит, и оттого было еще страшней.
Чудесным местом была конюшня! Лошадей Миша очень любил и совсем не боялся.
Зато по двору он ходил с опаской. Во-первых, гуси. Они имели пренеприятную привычку щипать и хватать клювом сзади за курточку. Да и у индийского петуха тоже был сварливый характер.
Но больше всего Мишенька боялся сарая, хотя это был совсем не страшный на вид сарай, с открытой дверью и земляным полом.
Как-то вечером оттуда донеслись громкие крики, а потом стоны; и когда Миша услышал их, выбежав на крылечко, он тоже закричал — от страха. Проходившая мимо ключница Дарья Григорьевна увела его быстро с крыльца, сдав на руки Христине Осиповне и прибавив своим скрипучим голосом, что «не след ребенка во двор пускать, когда людей наказывают».
Миша с испугом спросил:
— Кого наказывают?
— Прошку в сарае секут, — равнодушно проскрипела Дарья Григорьевна. — Вот и орет Прошка. Не пускайте вы, Христина Осиповна, Мишеньку к тому сараю!
С тех пор сарай стал для него самым страшным местом во всех Тарханах.
Дом тоже вызывал в нем разные чувства.
Внизу большие комнаты были просто неинтересны.
Комнату бабушки — окнами на цветник — он любил. Там было много презанятных вещей; шкатулок, пуговиц, коробочек и городских конфет. Но мимо комнаты доктора мсье Леви Мишенька старался пробегать возможно быстрее — как только позволяли его ноги.
Кабинетом Юрия Петровича называлась пустая комната с широким диваном, где жил его отец, приезжавший к ним всегда нежданно. Там сохранялся запах ароматного табака и отцовских духов.
Наверху жили они с Христиной Осиповной. И пустовала соседняя комната — в ожидании будущего гувернера.
Была одна дверь в доме, перед которой Миша останавливался с волнением. Эта комната, притягивавшая и пугавшая его, таила в себе какое-то печальное очарование… Ее большое окно было снаружи наполовину затенено ветками старой липы, отчего даже в самые яркие летние дни в ней сохранялся зеленоватый сумрак.
Небольшое фортепьяно стояло посередине. Над ним, против входа, висел портрет, писанный красками. Прямо на входившего Мишеньку смотрели большие темные глаза.
Перед этим портретом бабушка всегда ставила свежие цветы.
Мишенька усаживался на табуретку перед фортепьяно и начинал упорно вспоминать о «непонятном», связанном с образом матери, стараясь собрать воедино обрывки своих воспоминаний.
…Вот он, еще совсем маленький, сидит на высоком стульчике перед огнем, ярко и весело пылающим в камине, размахивает какой-то игрушкой и смотрит на свою мать, которая ходит по огромной комнате взад и вперед, заложив руки за спину.
Лицо ее заплакано, и в одной руке зажат платочек, которым она только что вытирала глаза. А бабушка, стоя спиной к Мишеньке и глядя в окно, сердито говорит что-то.
Потом в памяти его смутно вставал не похожий на другие, странно короткий день, когда он видел свою мать в последний раз. Он даже не мог бы с точностью сказать — день это был, или ночь, или вечер. В комнате горели свечи, были задернуты окна и завешены зеркала…
Его отец с необычайно белым, но, как всегда, красивым лицом взял его на руки и сказал глухо:
— Простись с матерью, Мишель!
Он наклонился и поцеловал холодное лицо, окруженное цветами. Что-то сжало ему горло, и он громко закричал.
— Унесите ребенка! — сказала тихо бабушка.
Кто-то взял его на руки и унес.
А потом большой дом, где все они жили, сломали. Он наблюдал за его постепенным исчезновением из окошка какого-то другого, как будто вот этого дома… Потом часто спорили бабушка и отец… И начались эти горькие разлуки с отцом, каждый раз разрывавшие его маленькое сердце, только начинающее жить.
Он любил своего молчаливого красивого отца. Он любил бабушку, Христину Осиповну, и Настю, и Ивашку тоже.
Но совсем другие чувства испытывал он к мсье Леви, к старосте (новый староста, заменивший прогнанного бабушкой, оказался не лучше старого) и к Дарье Григорьевне.
Мсье Леви он очень боялся. Стоило этому неумолимому доктору обратить на него свои большие очки, за которыми скрывались глаза, как Мишенькина душа стремглав убегала в пятки.
Староста вызывал в нем негодование с тех пор, как Миша узнал, что это по его приказанию наказывают в сарае «людей». Услыхав однажды, как он крикнул кому-то с крыльца: «Ступай в сарай! Я сейчас приду!» — Миша бросился прямо на огромного, толстого старосту, сжав кулачки, за что и был посажен Христиной Осиповной на полчаса на стул.
Но хуже всех была ключница Дарья Григорьевна.