советские писатели тоже напишут. Не сейчас, может, но через год-другой непременно напишут и стихи, и поэмы, и толстые книги… Супу добавить? Наелся? Тогда, может, чаю налить?
— Нет уж, чай пить я маму и тётю Клаву дождусь, — твёрдо сказал Серёжа.
Но дождаться мамы и Клавдии ему не удалось. Разморённый горячим, сытным обедом, он крепко уснул, свернувшись калачиком под солдатской бараньей шубой. Ничего, что шуба эта пахла войной, фронтом, окопами и даже порохом: спалось под нею Серёже спокойно и сладко.
Не видел Серёжа, как выходил солдат встречать сестру и Серёжину маму, как угощал их обедом и поил чаем.
Не видел он, как обнимала Клавдия брата, смотрела на его первый боевой орден и шептала ему:
— Братишка, родной, береги себя, меньшенький мой!
И не слышал, как отвечал ей солдат насмешливо и добродушно:
— Не переживай, Клава. Как только он забомбит или застреляет, я сразу и притаюсь. Пусть, значит, другие ребята бьются за твой город и за тебя…
Говорил, а сам еле удерживался, чтобы не рассмеяться, — боялся разбудить Серёжу.
И всё-таки разбудил, когда наклонился с ним попрощаться и, не разобрав впотьмах, где Серёжины губы, чмокнул его в нос.
Серёжа проснулся, обхватил за шею своего нового друга и прижался щекой к его колючему стриженому затылку.
С тех пор, как ушёл воевать отец, никого не обнимал Серёжа с такой любовью, как этого молодого сибирского солдата, приехавшего за тысячи километров защищать от врагов город Ленина, город Пушкина и Шевченко и его, Серёжин, родной и любимый город.
До войны Наташина мама работала на игрушечной фабрике. Она раскрашивала красивых фарфоровых кукол, завивала их льняные и каштановые локоны и специальной краской расписывала розовые и голубые платьица так, что они получались как вышитые.
Но, когда началась война, фабрика перестала делать игрушки. Теперь в цехах, где раньше улыбались красавицы-куклы, где выдували и раскрашивали стеклянные шары и посыпали снежными блёстками белокурых снегурочек и бородатых Дедов Морозов, занимались совсем другим делом. Теперь здесь плели маскировочные сетки для военных машин и шили маскировочные халаты бойцам. Шили для них тёплое бельё, ватные брюки и телогрейки и вязали шерстяные носки и варежки. Теперь фабрика работала на оборону. Ольга Николаевна умела шить и стала работать на фабрике закройщицей.
Фабрика от их дома была далеко, но до войны это не имело значения, за десять — пятнадцать минут мама доезжала до самой фабричной проходной. Теперь же троллейбусы и трамваи не ходили, потому что в городе не было тока да и мостовые давно замело снегом, который никто не чистил, и маме приходилось ходить пешком.
Каждый день мама вставала ещё затемно, наливала из термоса полную кружку кипятка и выпивала его с маленьким кусочком хлеба, чтобы согреться перед дорогой. Если с вечера оставался суп, мама его не ела. Супа всегда оставалось очень мало, и мама берегла его для Наташи. Потом она укутывала покрепче Наташу, сама одевалась потеплее и, поцеловав дочку, выходила на улицу. На улице было ещё совсем темно, но мама так хорошо знала дорогу, что темноты не боялась. Да и людей на улице было уже много, ведь в это время все шли на работу. Люди шли по тротуару и по мостовой. У многих на груди, как большие медали, светились круглые синие бляшки. Их надевали для того, чтобы впотьмах не сталкиваться со встречными, не наскакивать друг на дружку.
Шла мама медленно: улицы были занесены снегом, а если ночью по городу гуляла метель, то приходилось брести прямо по сугробам.
Но когда по дороге не бывало воздушного налёта или артиллерийского обстрела и не надо было отсиживаться в бомбоубежище, мама приходила на работу вовремя.
По дороге мама думала о Наташе. Конечно, она уже большая и разумная девочка, летом ей пошёл двенадцатый год, и всё-таки оставлять её на целый день одну дома было страшновато. А вдруг она так крепко уснёт, что не услышит воздушной тревоги и не сойдёт в убежище… Или увлечётся книжкой и не заметит, как из железной печурки выпал красный, опасный уголёк. Не наденет валенки или тёплый платок и простудится в очереди за хлебом…
…Но вот наконец и фабрика. Мама вешает в проходной номерок и по коридору идёт в свой пошивочный цех. Здесь она здоровается с подругами, растирает застывшие на морозе руки и берётся за работу.
На большом столе лежит несколько рулонов материи, а на полу целая гора серой ваты. Из этой материи и ваты надо за день сшить стёганые телогрейки и брюки.
Очень тяжело после долгого пути работать стоя, за высоким столом. Но сегодня мама не узнаёт своего стола: то ли она выросла, то ли стол стал гораздо ниже. К ней подходит пожилая женщина, работница их цеха Романовна, и говорит:
— Ты, Ольга Николаевна, не удивляйся. Это я велела ножки у стола подпилить. Не могу глядеть, как ты стоя кроишь. Теперь садись, как все люди, на стул и крои сидя. Ну-ка, попробуй!
Мама садится. Конечно, так можно работать. И гораздо удобней! И гораздо лучше! Отдыхают натруженные тяжёлой дорогой, отёкшие ноги. Умница Романовна! Добрая, заботливая у неё душа.
В цеху работают одни женщины. Среди них есть пожилые, есть средних лет, есть и совсем молоденькие. Но все они как будто похожи: уж очень худые и серые у них лица. Одни строчат на машинках, другие шьют на руках: простёгивают вату, обмётывают петли, пришивают пуговицы. Всем тяжело работать, но все работают на совесть, потому что знают, как нужна защитникам Ленинграда тёплая одежда и как трудно привезти её сейчас с Большой земли.
Рядом с пошивочным цехом — вязальный. Машин там нет, и женщины вяжут носки и варежки на спицах. Вяжут весь день, и есть такие мастерицы, что могут связать по паре, а то и по две больших солдатских носков. Тепло в таких носках будет нашим воинам в окопах.
Романовна и завхоз в цеху, и истопница, и повар: она растапливает железную печку и ставит на неё большую кастрюлю с водой. Печка топится щепками, горит жарко, и в цеху скоро становится тепло. Когда вода закипает, Романовна кладёт в неё полную горсть соли, немного муки и несколько пачек дрожжей. Через пять минут суп готов — это их рабочий обед. Романовна разливает его по мискам.
Мама глотает немного пересоленный дрожжевой суп и думает