— Вот это я внутри вас, — она показала на одну из них, — но на самом деле эта точка это вот этот круг. Это я.
Полисмен наклонился вперед, с интересом глядя на Аннину вселенную.
— Ага! — сказал он с пониманием. Потом он поглядел на меня, подняв брови. Я пожал плечами. Сказав «гм-гм» он показал носком своего двенадцатого размера на одну из внешних точек.
— Знаешь, что это такое. Титания?
— Что? — заинтересовалась Анна.
— Это Сардж. Он будет тут через несколько минут, и если к тому времени тротуар не будет чистым, вы будете вот тут, — он очертил ботинком большой круг. — Знаешь, что это? Это полицейский участок. Широкая улыбка смягчила его сердитый голос. Анна взяла мой носовой платок и тщательно стерла вселенную с тротуара у Вестминстерской набережной. Встав, я отряхнул меловую пыль с платка, она протянула его мне и спросила у полисмена:
— Мистер, а вы всегда тут работаете?
— По большей части, — отвечал тот.
— Мистер, — Анна вяла его за руку и подтащила к парапету набережной, — мистер, а Темза — это вода или канава, в которой она течет?
Полисмен внимательно посмотрел на нее, а потом ответил:
— Вода, конечно. Без воды никакой реки не получится, как пить дать.
— Ага, — сказала Анна, — это здорово, да, потому что, когда идет дождь, это не Темза, но, когда она течет по канаве, это Темза. Почему так получается, мистер? А. почему?
Полисмен посмотрел на меня.
— Она что, издевается?
— Не волнуйтесь, не все так страшно, — успокоил его я. — У меня такое по сто раз на дню происходит.
Однако полисмен решил, что с него довольно.
— Валите-ка отсюда, вы оба. Валите, или я… Ох, да. Хорошо. Последнее предупреждение. Вам туда, — он показал пальцем. — Всяким там Душистым Горошкам, блин, и Паутинкам, — рот его так и разъезжался в улыбке, — тут ходить запрещается. Если я вас еще раз встречу, то вашей основе[57] не поздоровится. Ясно вам? — И он усмехнулся, весьма довольный собой.
— Комики, — сказал я, — кругом одни комики. Я сгреб Анну за руку и поспешно увлек за собой.
Отличная работа. Кроха, отличная работа. Про Темзу это у тебя здорово получилось.
— А вот ты. Финн, — промурлыкала Анна, — когда ты начинаешь звать эту штуку Темзой? И когда это уже больше для тебя не Темза? Есть у тебя какая-то отметка? Есть, а?
Старый Вуди был совершенно прав. День тренировал чувства, а ночь развивала ум, расширяла воображение, обостряла фантазию, пробуждала память и напрочь меняла всю шкалу ценностей.
Кажется, я начал понимать, почему большинство людей по ночам спят. Так проще жить. Так куда проще.
По всему было видно, что на нас надвигается война. На улицах появились жутко сопевшие противогазы. Те, у кого были андерсоновские бомбоубежища,[58] спешно тащили на задние дворы большие листы рифленого железа. Предупреждения о газовых атаках, сирены, бомбоубежища и листовки «Что делать, если…» множились, будто знаки какой-то кошмарной эпидемии. Повсюду расползались военная разруха и упадок. Стены, об которые ребятишки колотили мячами, теперь стали летописью военного времени. Там, где раньше красовались написанные мелом правила игры в «четыре палочки», теперь были прилеплены инструкции на случай воздушной тревоги. Настало время играть в другие игры. Иногда, правда, инструкция сообщала что-нибудь не совсем то, что должна была: «Всем беременным предъявить розовые формы». Ужасно хотелось думать, что это было сделано намеренно, так ведь нет.
Зараза войны распространилась и среди детей. Мячики перестали бить о мостовую, теперь мячики были бомбами. Биты для крикета переделали в пулеметы. Мальчишки с раскинутыми в стороны руками носились по воображаемому небу с криками «тра-та-та-та-та», сбивая вражеские самолеты или выкашивая пехоту. Далее следовал крик «Я-я-я-я-я-я-я, бу-у-ум!», и дюжина «врагов» валилась на землю, понарошку корчась в агонии. «Ба-бах, ты убит!»
Анна вцепилась в мою руку и покрепче прижалась ко мне. В эти игры она играть не могла и не хотела; притворство и актерская игра были чересчур реальны, и эту реальность она и так видела вокруг себя повсюду. Она настойчиво потянула меня за руку, и мы ушли в дом и дальше в сад, что за домом. Там, правда, было ненамного лучше, потому что из-за аэростатов заграждения, маячивших над крышами домов, даже небо выглядело каким-то фальшивым. Анна окинула мрачным взглядом этих бесцеремонных захватчиков, а потом обернулась ко мне и посмотрела мне прямо в глаза. Ее рука нашла мою, брови сдвинулись.
— Почему, Финн? Почему? — спросила она, не отрывая от меня взгляда, словно надеясь прочесть ответ у меня на лице.
Но ответов у меня не было. Она опустилась на колени и осторожно потрогала несколько чахлых цветочков, неведомо как выросших в нашем садике. Пришел Босси и потерся своей помятой мордой о ее колени. Патч, растянувшийся во всю длину поперек двора, глядел на нее с пониманием. Это были лучшие мгновения дня. Я стоял и смотрел, как она изучает несколько квадратных ярдов нашего двора. Ее пальчики с нежностью и почтением трогали жука и цветок, камушек и гусеницу. Я ждал, что она вот-вот заплачет или побежит ко мне, но этого не произошло. Что в эту минуту творилось у нее в голове, я не имел ни малейшего понятия. Одно было ясно: рана у нее в душе глубока. Даже слишком глубока, чтобы я мог чувствовать себя спокойно.
Еще несколько минут назад я начал было прикуривать сигарету, но далеко не продвинулся. Она так и торчала незажженной у меня во рту, когда я услышал тихое:
— Простите меня.
Она говорила не со мной; она говорила с мистером Богом. Она говорила с цветами, с землей, с Босси и Патчем, с жучками и червячками. Человечество, которое просит у всего остального мира простить его.
Я почувствовал себя непрошеным гостем и потому ушел в кухню и крепко выругался. Любопытный факт — со времени появления у нас Анны я стал ругаться более-менее регулярно. Должен был быть какой-то выход, но я его в упор не видел. Я выхватил изо рта сигарету. Она успела прилипнуть к губе, и я едва не оторвал здоровенный кусман кожи вместе с ней. Это заставило меня выругаться еще крепче, но никакого облегчения это не принесло.
Не знаю, сколько я там сидел. Возможно, целую вечность. Воображение услужливо продолжало рисовать мне всякие ужасы, я не выдержал и снова вышел в сад. В руках у меня уже был пулемет, и я готов был выкосить напрочь всех, кто посмел причинить моей Анне такую боль. Донельзя смущенный собственными жестокими фантазиями, я вышел во дворик, трясясь от страха, что Анна каким-то невероятным образом может угадать мои мысли.
Она сидела на стене сада с Босси на коленях. Когда я подошел, она улыбнулась — не той полнокровной улыбкой от уха до уха, к которой я привык, — но и этого мне хватило, чтобы решительно захлопнуть дверь, прищемив нос внезапно разыгравшейся склонности к насилию.
Я вернулся в кухню и поставил чайник. Вскоре мы уже оба сидели на стене и попивали какао. В голове у меня бурлили вопросы, которые так хотелось ей задать, но я умудрился этого не сделать. Мне хотелось быть уверенным, что с ней все в порядке, но такой уверенности мне никто дать не мог. С ней вовсе не было все в порядке. Я знал, что ужас войны проник глубоко ей в сердце. Нет, все было далеко не в порядке, но она справлялась, и справлялась на удивление хорошо. Для Анны надвигавшаяся война была глубокой личной болью. Суетился и тревожился как раз я.
Позже вечером, когда Анна уже была готова ложиться спать, я предложил ей лечь со мной, если она хочет. Мне хотелось как-то защитить и утешить ее. Боже ты мой, как же легко обмануть себя! Как легко спрятать от себя свой страх, притворившись, что это не ты, а кто-то другой испытывает его! Я знал, что беспокоюсь за нее, что понимаю ее боль и что готов на все. чтобы только как-то ее утешить. Только далеко за полночь я осознал, как же отчаянно мне надо было знать, что с ней все хорошо, и как ее неизменное здравомыслие защищало мой собственный рассудок. Ей было мало лет, но и тогда, и сейчас я вижу ее как самое рассудительное и прямодушное создание, которому совершенно неведома наша общая беда под названием «каша в голове». Ее способность отсекать излишки информации, избавляться от ненужных и бесполезных украшательств и вгрызаться прямо в суть вещей казалась мне поистине магической.
«Финн, я тебя люблю». Когда Анна произносила эти слова, каждое из них просто взрывалось от полноты приданного им смысла. Её «я» было абсолютным. Чем бы это «я» ни было само по себе, для Анны оно было под завязку начинено чистым бытием. Ее «я» походило на свет, который не рассеивается: беспримесное и изваянное из одного цельного куска. «Люблю» в ее устах было лишено всякой сентиментальности и слезливой нежности; оно пробуждало, оно ободряло и вселяло храбрость. Любить для Анны — означало узнать в другом создание, идущее нелегким путем к совершенству. Другого она видела во всех его ипостасях сразу, и другого нужно было познать, испытать на собственном опыте, увидеть в нем «ты», со всей чистотой и определенностью, без прикрас и утаек, — прекрасное и пугающее «ты». Я всегда думал, что только мистер Бог способен видеть нас так ясно и с такой полнотой, но ведь все Аннины усилия и так были направлены на то, чтобы быть, как мистер Бог, так что, может быть, если как следует постараешься, все непременно получится.