Чечек засмеялась:
– А что ж такого? Я в русской школе учусь.
И пока бабушка хлопотала, собирая ужин, Чечек познакомилась и подружилась с гостем. Приезжий сказал, что он кинооператор, что зовут его Андрей Никитич и что приехал он издалека – из самой Москвы. Чечек, услышав слово «Москва», так вся и загорелась. А какая она, Москва? А какие там дома? А какие улицы? А какой Кремль? А правда, что над Кремлем всегда красные звезды горят?
Андрей Никитич охотно отвечал Чечек, рассказывал о больших домах и широких улицах, о богатых магазинах, о красивых театрах, о ярких фонарях, которые горят всю ночь, о трамваях и троллейбусах, которые движутся электричеством, о прекрасных Дворцах пионеров, где устраиваются для детей вечера, спектакли, лекции, где дети работают в разных кружках – делают модели, вышивают, учатся музыке…
А бабушка Тарынчак тем временем выкладывала на кошму свои запасы. Достала с решетки над очагом свежий кусок сырчика, зачерпнула в кадке чегеня, разрезала кусок баранины, который принесла ей румяная Катерина, наложила в миску толкана. С полочки, привешенной к наклонным жердям, сняла кусок черствого хлеба и тоже подала. Дают бабушке Тарынчак хлеба, а она его и не ест почти. А зачем хлеб? Толкан есть, сырчик есть, чегень есть, молоко есть…
Андрей Никитич поел баранины, выпил кружку кислого чегеня.
– Спасибо, бабушка, – сказал он, – больше не могу.
Но Чечек живо вмешалась:
– Как же так, Андрей Никитич? А сырчик не кушали! И толкан не кушали! У нас так нельзя – бабушка обидеться может!.. – И добавила по-алтайски: – Бабушка, гость не кушает, ты его плохо угощаешь.
Бабушка Тарынчак всполошилась.
– Кушайте, пожалуйста, кушайте! – заговорила она по-алтайски, улыбаясь и кивая головой.
Бабушка крепко держалась древнего алтайского обычая – накормить гостя досыта, подать гостю все, что он захочет, и крепко обижалась, если гость отказывался от ее угощения.
Андрей Никитич съел еще кусок мяса, потом съел кусок сырчика – жесткой творожной лепешки, высушенной над огнем очага. Сырчик он еле проглотил и запил кислым чегенем.
– Спасибо, бабушка, спасибо! – сказал он, кланяясь. – Я больше не хочу.
Бабушка Тарынчак обернулась к Чечек:
– Что он говорит?
У Чечек лукаво блеснули глаза.
– Он говорит: дай еще чего-нибудь!
Бабушка засуетилась. Вот еще есть вяленое мясо…
Андрей Никитич, увидев новый кусок мяса, замахал руками:
– Да я сыт, спасибо!
Но Чечек, пряча улыбку, покачала головой:
– Нельзя, нельзя! Хоть кусочек скушайте, а то бабушка обидится!
Андрей Никитич отведал вяленого мяса, а бабушка все кивала головой и просила еще покушать.
– Чечек! – взмолился Андрей Никитич. – Ну ты скажи бабушке, объясни ей, что я сыт. Понимаешь? Сыт!
– Да она мне не верит, – ответила Чечек.
– Ну, тогда я сам скажу. Как по-алтайски сказать: «Спасибо, я сыт?»
– Это по-алтайски надо так сказать: «Тойбодым!»[19]
– Тойбодым, бабушка, тойбодым! – обратился Андрей Никитич к бабушке Тарынчак.
Та слегка растерянно посмотрела на гостя, а Чечек, задыхаясь от смеха, отскочила в темный угол, к кадушке с чегенем.
– Ну что ж ты, бабушка! – сказала она. – Дай гостю еще чего-нибудь. У тебя в кошелке яйца есть, а ты и забыла.
– А сейчас, сейчас! – обрадовалась бабушка.
И, живо достав кошелку с яйцами, принялась жарить яичницу. Андрей Никитич вскочил:
– Да что же это такое? Да я тойбодым, тойбодым! Ну что мне с нею делать?!
Чечек не выдержала и, взорвавшись смехом, повалилась на разостланную шкуру козла. Бабушка Тарынчак, подозревая какую-то шалость, смотрела на нее. А Андрей Никитич догадался:
– Ты что это придумала, а? Ты, видно, меня не тем словам научила? Ах, разбойница, ну погоди ты у меня! Приедешь в Москву – я тебе припомню, я тебя еще не так накормлю!..
А бабушка уже подавала яичницу, принимаясь снова угощать гостя.
– Да он сыт, бабушка, сыт! – смеясь, объяснила Чечек. – Уж он давно сыт – это я нарочно такие слова ему сказала. Оставь его, бабушка, дай ему отдохнуть!
Бабушка Тарынчак погрозила Чечек желтым от табака пальцем, на котором слабо блеснуло кольцо из красной меди:
– Без озорства у тебя никогда не обходится! – и, постелив гостю постель, села к огню и закурила свою большую черную трубку.
– Нет, вы мне все-таки скажите, – попросил Андрей Никитич, – как же вы живете в таком шалаше зимой?
– Так, – ответила Чечек. – Весь день костер горит. И всю ночь.
– Да ведь ночью все уснут, а костер погаснет.
– Конечно, погаснет.
– Ну и как же? Мороз ведь!
– Я не знаю как, – сказала Чечек, – вон бабушка знает… Бабушка, расскажи, как зимой живут в аиле. Замерзают, наверно?
– Все бывает, – ответила бабушка. – Ну, да старым ничего. А вот маленьким плохо было. Маленьким плохо.
Бабушке Тарынчак вдруг вспомнилось ее детство, далекое-далекое, будто приснившееся во сне.
– Мороз… Мороз… Мать вечером принесет большую охапку топлива, чтобы на всю ночь хватило. Сварит мясо, поужинаем. И тут самый трудный час наступает. Самых маленьких мать укладывает спать возле огня, а я побольше – мне около огня негде. Моя постель подальше от огня, в ямке, выкопанной в земляном полу. Мать берет меня на руки и тащит, а я бы от огня ни за какую сладость не отошла! Уложит меня в эту ямку, укроет овчиной. Теплая овчина, а от земли со всех сторон мороз лезет. Согнешься и дрожишь. Зубы стучат, стучат… Долго не спишь, долго. Лежишь, слушаешь. А за стеной коровы ходят, снег под копытами скрипит… Понемножку обогреешь свою ямку, уснешь… А ночью огонь погаснет. Дети заплачут от холода. И я заплачу. Мать встанет и опять запалит костер. Так опять согреемся… А утром на овчине целый комок инея. Дышишь во сне, а на овчине иней нарастает… Выскочишь из-под овчины да опять к огню… Плохо детям в аилах жить! Плохо!
– И взрослым не лучше, – вздохнул Андрей Никитич, когда Чечек перевела ему бабушкины слова. – Нет, не лучше. Пора людям эти аилы бросать. Пора!
– Да уж теперь народ бросает, – сказала бабушка. – Летом еще живут, а зимой нет. Зимой в избу уходят.
…Утром, после того как приезжие позавтракали и попрощались со всеми, кто жил в бригаде, Андрей Никитич сказал:
– А что, это озеро Аранур, о котором мне в Горно-Алтайске рассказывали, далеко отсюда?
– Где-то здесь, – ответил молодой алтаец-актер, – но где именно – не знаю.
Третий человек – тоже москвич, седой и голубоглазый, которого все называли режиссером, – спросил:
– И что за Аранур?
– Да озеро такое. Про это озеро всякие чудеса рассказывают.
Бригадир Иван Тызыяков, провожавший их, сказал:
– Это совсем недалеко. Километров восемь – вот и будет озеро Аранур. Только близко к нему не подъедете, согра кругом…
– Согра? – удивился Андрей Никитич. – А это что такое – согра?
– Болото, кочки, осока, – объяснил актер.
А седой режиссер сказал:
– Ничего, что согра. Поедем. Хоть издали посмотрим на этот Аранур. Может, годится.
Бригадир стал объяснять, как проехать к озеру. Но Андрей Никитич, который сам сел за руль, сказал:
– Вот мы возьмем с собой ребятишек – они и покажут дорогу… Чечек, ты дорогу знаешь?
– Знаю! – крикнула Чечек и живо забралась в машину.
– А я тоже знаю! – закричала маленькая Чоо-Чой и тоже влезла в машину.
А вслед за ней забрался черноглазый Нуклай, а за Нуклаем – Колька Манеев. А за Колькой полезло было еще пять человек: они все знали дорогу! Но Андрей Никитич сказал:
– Хватит! А то машина всех не повезет, – и захлопнул черную дверцу.
Машина полетела легко, как ласточка. Мягкое сиденье оберегало от толчков. Чечек казалось, что так мчаться она могла бы и день, и ночь, и еще день, и еще ночь… Но ребята, которые ревниво следили за правильной дорогой, закричали в один голос:
– Дядя, поворачивай, поворачивай! Тут потише: кочки… А тут ровно – давай!..
– А вон озеро!
– Останавливай, дядя! Болото!
Машина остановилась. У подножия зеленой горы лежало тихое, неподвижное озеро, синее, как синее небо, задумчиво сиявшее над ним. Ни одна птица не оживляла его, ни одно деревце не шумело над его гладкой, тяжелой водой.
– Это возьмем… – сказал седой режиссер. – Андрей Никитич, ну что скажешь? Разве не красота?
– Это красота… – задумчиво согласился Андрей Никитич. – Но что делать мне с моим сердцем? Грустно мне от этой красоты. Дико здесь, пустынно. И вся природа словно боится обрадоваться, ну вот так, как она радуется в Уссурийской тайге, – роскошно, глубоко, щедро! А тут она всегда словно в раздумье. Словно не верит в счастье, словно вспоминает о чем-то… Улыбнется солнечным лучом и тут же готова закрыться дымкой дождя или тумана, замкнутая, неласковая.
– В этом ты, пожалуй, прав, – согласился седой режиссер, – природа здесь суровая. Но ты попробуй посмотреть с другой стороны на эти безмолвные леса и долины. Ты вспомни, что в этой тайге полно жизни, что тут бродят медведи, лисы, дикие козлы, благородные маралы… что в этих долинах пасутся бесчисленные колхозные стада – тысячи овец, тысячи лошадей, тысячи голов рогатого скота… что всюду, где есть реки, уже шумят гидростанции… что молотилки на токах уже молотят электричеством, что электрические лампочки засветились в горах. И всюду в долинах на черной земле растут хлеба… и что алтайцы, извечные кочевники, нынче пашут колхозные поля, и не той рогулькой, которую мы видели в музее, но плугами и тракторами… Да что говорить – сады разводят! Это здесь-то, где сроду яблони не видели!