Мы сели в него. Наш спутник открыл маленькое окошечко, проделанное наверху, над нашими головами, и заговорил с извозчиком. Он несколько раз повторял слово «Бетналь-Грин», и я понял, что там живут мои родные.
Разговор продолжался долго. То конторщик тянулся к окошечку и объяснял что-то извозчику, то извозчик, как будто падая со своего сиденья, устремлялся вниз, точно собирался пролезть в это окошечко, и говорил, что не понимает, чего от него хотят.
Маттиа и я прижались в уголок и слушали, удивляясь, почему нашему провожатому приходится так долго объясняться с извозчиком. Неужели тот не знает дороги?
Кэб быстро катился то по широким, то по узким улицам. Мы смотрели по сторонам, но трудно было различить что-нибудь сквозь туман, до того густым он был.
Стало холодно, и нам – то есть Маттиа и мне – было трудно дышать. Но наш спутник, по-видимому, чувствовал себя как нельзя лучше. Раскрыв рот, он с наслаждением вдыхал воздух, как будто желая набрать его как можно больше про запас, трещал суставами рук и тряс ногами. Казалось, он в течение нескольких лет оставался без воздуха и без движения.
Несмотря на то, что я сильно волновался, зная, что сейчас увижу свою семью, мне все-таки хотелось взглянуть на город: ведь это столица моей страны. Но как ни напрягал зрение, я не мог ничего рассмотреть, кроме тусклого света газовых фонарей, как будто окутанных дымом. С трудом можно было различить экипажи, мимо которых мы проезжали, время от времени останавливаясь, чтобы не задавить людей, переходящих улицу.
Прошло уже много времени, а мы все ехали. Наконец я не выдержал и попросил Маттиа узнать, скоро ли мы приедем. Он обратился к конторщику, тот что-то ответил ему. Оказывается, он и сам не знал, сколько времени ехать: он никогда не бывал в этих воровских кварталах.
– Ты, наверное, не понял его, Маттиа, – сказал я.
Однако Маттиа стоял на своем. Это несколько смущало меня, но потом мне пришло в голову, что конторщик Грета и Галлея, видно, большой трус, и ему всюду чудятся воры.
Улицы становились все пустыннее, воздух зловоннее; колеса утопали в грязи, ее комки летели в нас. Все указывало на то, что мы попали в какую-то отвратительную местность. Наверное, она скоро кончится, и мы выедем за город.
Некоторое время мы поворачивали то в одну, то в другую сторону, и извозчик часто придерживал лошадь, как будто не зная, куда ехать. Наконец он остановился и отворил окошечко.
Снова начался разговор, или, вернее, спор между ним и конторщиком. Маттиа объяснил мне, в чем дело. Извозчик спрашивал у нашего провожатого дорогу, а тот говорил, что не знает ее, и опять повторял, что никогда не бывал в этих воровских кварталах.
Наверное, это не Бетналь-Грин. Чем же все это закончится?
Наконец конторщик отдал извозчику деньги, и мы вместе с ним вышли из кэба. Грязная улица была окутана густым туманом, на ней выделялся только ярко освещенный трактир. Мы вошли в него, конторщик потребовал стакан водки, жадно выпил ее и начал расспрашивать дорогу. И мы снова пошли за ним, переходя из одной отвратительной улицы в другую.
Дома здесь были гораздо хуже домов во французских деревнях; иногда они даже походили не на дома, а на сараи или хлева. Около дверей мы различали бледных женщин со светлыми волосами и детей в лохмотьях. А на одной улице мы видели свиней, рывшихся в глубокой луже, источавшей мерзкое зловоние.
Наш провожатый вдруг остановился; он, очевидно, не знал, куда идти. К счастью, в это время к нам подошел полицейский.
Конторщик что-то спросил у него, и через минуту все мы последовали за полицейским. Переходя из одной улицы в другую, мы наконец остановились на дворе, посреди которого темнела огромная яма для стока воды.
– Это двор «Красного Льва», – объявил полицейский.
Зачем же он здесь остановился? Не может быть, чтобы тут жили мои родные!
Но мне некогда было долго раздумывать над этим. Полицейский постучал в дверь какого-то дощатого сарая, и наш провожатый поблагодарил его. Мы пришли.
Я был до того взволнован, что даже не заметил, как отворилась дверь; но когда мы вошли в большую комнату, освещенную лампой и пламенем камина, я сразу опомнился.
Перед камином в соломенном кресле с верхом, как у детской коляски, сидел неподвижно, как статуя, старик с седой бородой, в черной ермолке на голове. За столом сидели друг против друга мужчина и женщина. Мужчине было на вид лет сорок; у него было умное, но суровое лицо. Женщина была моложе его лет на пять или на шесть. Лицо ее, когда-то, должно быть, красивое, было апатичным. Ее светлые, кое-как закрученные волосы спускались на большой платок, накинутый на плечи; движения были вялы и ленивы.
Кроме того, в комнате было четверо детей – два мальчика и две девочки – все с такими же светлыми волосами, как у матери: старшему мальчику лет одиннадцать или двенадцать, младшей девочке – не больше трех.
Все это я разглядел в одно мгновение, прежде чем закончил говорить наш провожатый, объяснявший, должно быть, кто мы.
Все глаза устремились на меня и на Маттиа. Только меньшая девочка обратила все свое внимание на Капи.
– Который из вас Реми? – спросил по-французски мужчина, сидевший за столом.
– Это я, – ответил я, выступив вперед.
– Так поцелуй своего отца, мой мальчик.
Когда я думал о свидании с родными, мне всегда казалось, что я буду очень счастлив, увидев их. Но теперь я не чувствовал никакой радости. Несмотря на это, я все-таки подошел к отцу и поцеловал его.
– А вот это твой дедушка, твоя мать, братья и сестры, – сказал он, показывая на остальных.
Я прежде всего подошел к матери. Она нагнулась, чтобы я мог поцеловать ее, но сама не поцеловала меня и сказала мне только несколько слов, которых я не понял.
– Пожми руку дедушке, но поосторожнее, – сказал мне отец. – Он парализован.
Потом я поздоровался с моими братьями и сестрами; меньшую девочку я хотел взять на руки, но она была занята с Капи и оттолкнула меня.
Здороваясь со своими родными, я в душе досадовал на себя. Какой я бесчувственный! Теперь у меня есть семья: отец, мать, дедушка, братья и сестры. Почему же я не радуюсь? Ведь я с таким нетерпением ждал этой минуты, мне так хотелось обнять моих родных! А теперь я даже не нахожу для них ни одного ласкового слова и совсем не чувствую себя счастливым. Неужели я так холоден потому, что мои родные не богаты, как я ожидал, а бедны?
Мне стало стыдно при этой мысли, и я, снова подойдя к матери, обнял ее и несколько раз поцеловал. Должно быть, она не поняла, что вызвало этот порыв. Не отвечая на мои поцелуи, она равнодушно взглянула на меня, а потом обернулась к мужу и, пожав плечами, сказала ему что-то, от чего тот расхохотался. От равнодушия матери и смеха отца у меня больно сжалось сердце; мне казалось, что с их стороны жестоко так принимать мою ласку.
– А это кто? – спросил мой отец, показав на Маттиа.
Я объяснил, как мы дружны и как любим друг друга.
– Так, – сказал отец. – Ему, должно быть, хотелось взглянуть на нашу страну?
Я хотел ответить, но Маттиа предупредил меня.
– Да, я затем и приехал, – сказал он.
– А почему же не приехал Барберен? – спросил отец.
Я объяснил, что Барберен умер и что это было большим горем для меня, так как, приехав в Париж, я даже не знал, как отыскать родных.
Выслушав меня, отец перевел матери все, что я говорил, и она несколько раз повторила по-английски знакомое слово «хорошо». Что же хорошего в том, что умер Барберен?
– Ты не говоришь по-английски? – спросил меня отец.
– Нет, я говорю только по-французски и по-итальянски. Итальянскому языку выучил меня хозяин, которому отдал меня Барберен.
– Витали?
– Разве вы слышали про него?
– Да, от Барберена, когда приезжал во Францию разыскивать тебя. Тебе, может быть, интересно узнать, почему мы не искали тебя в течение тринадцати лет, а потом вдруг обратились к Барберену?
– Да, конечно, очень интересно!
– Так садись к камину, я расскажу тебе.
Войдя в комнату, я поставил свою арфу к стене. Теперь я снял со спины мешок и подошел к камину. Но не успел я сесть и протянуть к огню свои мокрые, перепачканные в грязи ноги, как дедушка, не говоря ни слова, плюнул в мою сторону. Я понял, что мешаю ему, и подобрал ноги.
– Не обращай на него внимания, – сказал отец. – Старик не любит, чтобы садились около его огня, но если тебе холодно – грейся: можешь с ним не считаться.
Меня удивило, что он говорит так об этом седом старике; по-моему, если с кем и следовало считаться, так это именно с ним. А потому я продолжал держать ноги под стулом.
– Ты наш старший сын, – начал отец, – и родился через год после нашей свадьбы. Одна молодая девушка, рассчитывавшая, что я женюсь на ней, была очень недовольна, что я выбрал не ее, а твою мать, и захотела отомстить мне. Когда тебе было полгода, она похитила тебя, увезла во Францию, в Париж, и подкинула на улице Бретель. Мы делали все возможное, чтобы разыскать тебя, но нам и в голову не приходило, что тебя увезли так далеко. Наконец мы вынуждены были отказаться от поисков и сочли тебя умершим. Но три месяца тому назад эта девушка опасно заболела и перед смертью рассказала все. Я тотчас же поехал в Париж и отправился к полицейскому комиссару той части города, где тебя подкинули. От него я узнал, что каменщик Барберен из Шаванона взял тебя на воспитание. Я поехал к нему. Он сказал мне, что отдал тебя странствующему музыканту Витали, с которым ты и переходишь с места на место. Я не мог остаться во Франции, поэтому дал Барберену денег, поручил ему разыскать Витали и просил его уведомить контору Грета и Галлея на случай, если ему удастся найти тебя. Теперешнего своего адреса я дать ему не мог, потому что мы живем в Лондоне только зимой. Летом мы разъезжаем с товаром по Англии и по Шотландии и распродаем его. Вот почему, мой мальчик, ты ничего не слышал о нас в течение тринадцати лет и только теперь смог наконец вернуться в свою семью. Я понимаю, что пока ты немножко стесняешься, потому что не знаешь нас и даже не понимаешь нашего языка; но я уверен, что ты скоро привыкнешь.