Но я не могу. В Коми во время войны я вечно ходил с пустым желудком. Понимаешь? И теперь мне постоянно кажется, что я по-прежнему голодный.
— Но ты же не голодный.
— Не голодный, но мне все время приходится есть что-то. Теперь уже не от голода, а от одной мысли, что у меня опять засосет под ложечкой. Никак не могу избавиться от страха перед этим чувством, понимаешь, Витек? Когда я вижу еду, со мной происходит что-то странное. Просто дурею… Тебе случалось голодать?
— Еще бы, — отозвался он. — Но наверное, не так, как тебе. У нас тут в конце концов всегда находилась какая-то жратва. Люди шли на разные комбинации, ну и, конечно, старались как-нибудь обжулить гитлеровцев.
— Гитлеровцев обжуливать — это конечно, — сказал я. — Но мы-то были среди своих. И каждый знал, что в первую очередь нужно накормить солдат на фронте.
— Это факт. — Коваль выпрямился. — Но ты все-таки постарайся, Мацек, возьми себя в руки. С ребятами сам знаешь как, они не оставят тебя в покое. А каждому в отдельности не вдолбишь в голову, что там и как.
И он поволок елку в сторону костра. Я сел, а потом поднялся, и — о чудо! — получилось это легче, чем я ожидал. Боль постепенно утихла. Ребята палками разгребали жар в костре и бросали туда картофелины. Крестьянин в военной куртке задал коням корм и растирал им спины потрепанной ветошкой. Бася Осецкая, сняв перчатки, грела у костра онемевшие руки. После истории с провожанием я старался держаться от нее подальше. Но и не смотреть на нее я не мог, особенно когда она не замечала этого.
— Берегись, Лазанек, так и косым остаться можно. — Я обернулся. Ирка Флюковская глядела на меня с иронической усмешкой.
— Чего тебе?
— Я понимаю, — она вздохнула с деланным сочувствием. — Получить от ворот поворот всегда тяжело.
Неужели Баська рассказала ей о нашем разговоре и о том, что мое предложение дружбы было не принято? Я насторожился.
— А в чем дело?
— Ей было ужасно неприятно, что она не смогла принять твоего предложения. А почему бы тебе не помочь в математике Ясинскому? Он тоже отстает по этому предмету и наверняка согласился бы.
— Катись ты отсюда! — оборвал я ее. — И не суйся не в свои дела.
— Бася — моя подруга, — возразила она, разыгрывая на этот раз возмущение. — Она делится со мной всеми своими тайнами. А сейчас у нее большие неприятности.
— Какие неприятности? — не выдержал я.
— Над ней теперь смеются все соседские ребята. А хочешь узнать почему? — Она не выдержала и фыркнула.
Я резко повернулся и пошел к костру. От него с треском летели искры — Коваль положил в огонь принесенную им ель.
— Гасите огонь! — скомандовал физкультурник. — Перерыв закончен.
Ребята принялись забрасывать огонь комьями сырой земли. Крестьянин повел упряжку коней к новому картофельному клину, причмокивая языком и щелкая кнутом. «Больше не хочу ее знать, — думал я. — Так все выбалтывать Флюковской. Обе они небось смеялись до упаду. Теперь я никогда даже не гляну в ее сторону, не отзовусь ни словом…»
— У тебя усталый вид. — Шульц положил мне руку на плечо. — Оставайся здесь, Лазанек. Можешь отдохнуть одну смену.
— Спасибо, пан учитель, но я не устал, — отозвался я и занял в цепи свое прежнее место.
— Завтрак на столе! Поторопись, Мацек, уже без четверти восемь!
Я глядел на горку румяных булочек, на салатницу, полную сметаны с творогом, на зелень.
— Я не могу есть, — объявил я.
— Не можешь?.. — В кухонных дверях появилось изумленное лицо матери.
— У меня немного желудок побаливает, — пробормотал я в оправдание.
Мама торопливо вошла в комнату и прикоснулась губами к моему лбу.
— Холодный, — задумчиво сказала она. — Значит, температуры у тебя нет. А болит сильно?
Меня раздражала эта ее непрошеная заботливость.
— Нет. Я же сказал, что немного побаливает. Ну, я пойду.
— Так нельзя, сынок. — Она силой усадила меня за стол. — Выходить из дому натощак — очень вредно. Съешь хоть одну булочку.
— Не буду! — разозлился я окончательно. — У меня желудок болит. И вообще у меня отвращение к еде.
— Одну-единственную булочку, — настаивала мама. — И чашечку кофе со сливками. Увидишь — тебе сразу же станет легче.
Хоть плачь! Я глядел на эти булки, на творог, на кусок масла, лежавший в масленке, и едва успевал проглатывать наплывающую в рот слюну.
— Не буду есть… — шепнул я уже в полном отчаянии. — Не буду, слышишь, ни за что не буду…
Она наконец поняла и вышла из комнаты с опущенной головой. Я встал и сделал несколько шагов по направлению к двери. Но не удержался и вернулся. Непреодолимая сила тащила меня назад. Остановившись у стола, я принялся поочередно осматривать булки, творог, масло, ломтики ветчины. Меня просто мутило от голода, он с каждой секундой становился все острее, казалось, что я уже целую вечность не держал крошки во рту. Я отвернулся и, через силу переставляя собственные ноги, направился к висевшему на стене зеркалу. Толстяк. Три подбородка — три волны жира, сальные складки, наплывающие одна на другую. Глаз почти не видно, шеи — тоже. Повторил про себя известные наизусть клички: «Жирный», «Толстяк», «Кит», «Бочка селедок».
И опять стол: булки, творог, ветчина… Во рту у меня стояла горечь лепешек из березовой коры, приторный привкус разваренных картофельных очистков, кислота листьев дикого щавеля. Вот отправлюсь в школу натощак, а вернусь — и всего этого не будет. Мама, как тогда, в Коми, растерянно разведет руками, горестно глянет на меня. Нет!
Съем одну булочку. Намажу ее чуть-чуть маслом… положу сверху тоненький ломтик ветчины… один-единственный. А потом — ни крошки ни на второй завтрак, ни на обед, ни на ужин.
Я взял нож, разрезал булку. Масло накладывалось толще, чем хотелось бы. Два кусочка ветчины никак не хотели разъединяться.
Не знаю, как это произошло, но когда мама снова заглянула в комнату, из шести булок оставалось только две. А если говорить честно, то одна, потому что вторую я уже подносил ко