дали бы столько задушить, уберегли бы которых… Куда ж нам их теперь? Можно ли их есть?
— Можно. Они же не сами подохли, не от болезни, — объясняю я.
— Холера, надо же — всех перешерстил! — беспокоится Авгинья. — И время выбрал — как раз же, когда все из дому ушли…
— Вот поеду и куплю я вам, мама, других несушек, — говорит Маня. — Не переживайте так сильно, не большое это горе — куры…
— Что ж теперь мне с ними делать — засолим разве? — Старуха недоуменно смотрит на невестку.
— Засолим. Будем варить да есть, если уж так случилось.
— Ай, да все молодые… Вот эта вот так по два яйца в день несла… — Старуха снова берет в руки курицу — ту, с которой Маржа при мне расправлялась. — Да еще тепленькая…
Ощипывали кур почти весь вечер. Я помогал тоже. И Маня шутила, посмеивалась надо мной:
— Видно сразу, что дома не щипал, да? Так вот хоть тут научишься — будешь знать, как кур щипать, — и как-то искренне, хорошо смеялась.
Мне нравились ее шутки. Нравился ее смех.
Через открытое окно слышно было, как стучат поилками бобры — хлевушок звенит. В хате душно. Я долго прислушиваюсь к шуму, поднятому бобрами. Чем же они так взволнованы, обеспокоены? Вышел посмотреть. Догадался чем — пролили воду и просили свежей. Налил воды, поставил поилки так, чтоб не сразу можно было их перевернуть. И уже хотел идти в хату, как в сарай вошла Маня.
— Удрал, что ли? — спрашивает она обеспокоенно.
— Нет, не удрал.
Робкий свет фонаря еле освещал сарай. Тени наши причудливые, движущиеся, огромные — во всю стену. Вдруг ее тень качнулась, приблизилась к моей.
— Приподними крышку — погляжу, как они тут, ночью… — просит Маня и смеется.
Я подхожу к клетке, чуть приподнимаю крышку — смотри себе, смотри сколько хочешь, Маня.
Я слышу ее ровное дыхание. Вижу ее трепетную усмешку. Маня ждет, надеется, что бобры начнут вытворять что-то особенное, а может даже, и убегать попробуют. Но бобры затихли. Один из них, упершись носом в продолговатую жестяную поилку, посапывает и жмурится — свет беспокоит его.
Сегодня отец шутит и веселится. И только завтра его удаль поутихнет, настроение спадет…
Мы сидим на берегу Сожа под шатром великана дуба, пируем. Мы — это батька, Иван, зять наш (до этого работал на смолокуренном заводе), и я. Возле нас крутится Шарик — собака, которую неделю тому назад купили у пастуха. Шарик, оказывается, гонял бобров настойчиво и упорно — под водой даже их чуял, не то что в норе или в хатке. Втянулся он в это занятие так, что даже хозяину своему надоел, и тот с радостью нам его уступил, когда узнал, что мы ему тут же хорошо заплатим.
И действительно, Шарик был не пастух. Он словно прирожденный бобролов: и ростом маленький, и характером настойчивый, и трудолюбием не обижен. Приобрели мы хорошую собаку. Тут уж и правда — на ловца и зверь бежит…
Эх, не было бы дождя, разве сидели бы мы без дела? А так вот поставили шатер, разостлали брезент, уселись под дубом… И день уже на исходе, а дождь все не унимается, все льет.
Дождь для бобролова — одно лишь беспокойство, муки.
— Чарочка-каток, катись-ка в роток! — И отец выпивает. Ставит кружку на чемодан, который служит нам столом. Закусывает хлебом и малосольным огурцом. — Ну, гаврики, ежели боитесь холода, глотните чуток, чтоб простуда не пристала… — и дал Шарику остатки колбасы, не замечая того, что Иван собрался уже закусывать этой самой колбасой.
— Ну вот… — начал Иван. — А закусывать чем?
— Возьми огурчик. — Отец смеется. И уже к Шарику: — Тебе ж небось огурец не подойдет? Правильно я говорю?
Шарик завилял хвостом, подполз ближе к отцовой руке, дотронулся до нее носом, и отец стал гладить собаку.
— Ничего, друг, тебя я в обиду не дам. Мы будем жить душа в душу… Мы много чего должны понимать: и этих вот балбесов, — кивком головы показал на нас, — и тех, что в берегах скрываются… Только бы дождь перестал… Льет как из ведра. Три дня так побарабанит — и суши лапти. Не видать нам тогда плана, как своих ушей… — Отец передернул плечом. — Дождь! Недаром меня ломило всего, гнело — знал: будет ненастье. Чуют мои раны непогоду, чуют… Так что свой барометр!
Неожиданно для нас отец запел:
Под корнями дуба — бобры ведутся-я-я,
А в средине дуба — яровые пчелки-и-и,
А над дубом — всё ясные зорьки-и-и…
Иван начал подшучивать над отцом:
— Ну, тата, теперь вам только на вечеринку…
Но отец не оборвал песню, допел:
Будем бобров бити да шубочки шити-и-и,
А пчелок морити да мед-вино пити-и-и,
А ясные зорьки будут нам светити-и-и… Эх!
Я подскочил с места — такую песню еще никогда не слыхал. Ну и отец! А ведь дома он не пел ее, а только всегда «Хаз Булата»… И вот на́ тебе — такая чудесная песня!
Иван не умолкает:
— Сошьешь шубочку, как бы не так… Потом и шубочки не захочешь, не до ясных зоречек будет… Это уж точно!
— И чудак же ты, чудак… — смеется отец. — Из песни слова не выкинешь! Значит, давняя эта песня, старода-авняя! Когда-то, выходит, предки наши шили шубочки из бобра, коли в песнях о них поется… Откуда песня идет? Из жизни, так? Смотри вот, все в ней, в песне этой, верно. Не где-нибудь, а под корнями дуба бобры ведутся — в лугах, значит… Аль не так? Верно! И шубочки, значит, бобровые были… Вот разведем бобров — и снова мода на такие шубочки возникнет…
— Тата, откуда у вас песня такая? — перебиваю я отцовы грезы.
— А кто ж ее знает, откуда-то вот взялась… Из души, из середка, — философствует отец.
— Так, может, новая песня из души выплывет? — не отступаюсь я.
— Нет уж, петь неохота. Сейчас бы поиграть… Одной бы рукой, вот тут, на берегу… Вы ж, балбесы, играть можете, а гармонь не взяли, дома оставили. Небось не забыли про огурцы… Или ты, — обернулся он ко мне, — купил ерунду эту — фотоаппарат. Носишься с ним, как кот с жилой, надеясь, что мясо ухватил: и бросить жалко, и глотать муторно… Ну скажи ты мне, когда я могу карточки получить? — Отец посерьезнел. — И чему вас в