Так говорил обо мне папа. Но на мачеху его слова подействовали не так, как на меня, и я услышала ее торопливый, еще более раздраженный шепот:
— Знаю, знаю! Все та же старая песня. Наберись терпенья. Дай время. Уж я ли не была терпелива, я ли не давала времени? Разве я не все сделала, чтобы помочь ей преодолеть все это? Но она просто не хочет. Это злость, упрямство, месть, поверь мне. Разве я не одела ее, как куклу? Что, по-твоему, еще нужно девушке? А она? Подаришь ей новое платье, она наденет его с таким видом, словно я сшила ей посконную рубаху и среди зимы послала в лес за земляникой. Ну скажи, в чем моя вина?
— Гина, Гиночка, кто же тебя в чем-нибудь обвиняет, — как ребенка, уговаривал ее отец.
— Не хватает еще, чтобы ты стал меня обвинять, — шепот мачехи становился все громче и громче. Я слышала, как отец попросил ее говорить тише. Голоса смолкли, а затем опять послышался шепот, но настолько тихий, что я могла расслышать только свое имя.
И вдруг мачеха заговорила громче:
— И для нее это самое лучшее.
— Но ведь у нее здесь друзья, одноклассники. Я по себе знаю, как трудно привыкать к новым людям, — возразил отец.
Меня словно обдало жаром. Сердце сжалось в предчувствии беды.
— Какое это имеет значение? Друзья? А там у нее их не будет? Как я поняла из ее разговоров, несколько лет назад она их сменила, и очень успешно. В молодости человек привыкает к новой обстановке гораздо быстрее, чем старые люди, а иногда такая перемена идет только на пользу. И я убеждена, что ей особенно. Сейчас, по-моему, это самый лучший выход, поверь мне. У тебя явно превратное представление о школе-интернате. А я о ней слышала немало отзывов, и только хороших.
— Пойми же, я не имею ничего против школ-интернатов вообще, но это не для Кадри. Как ты не понимаешь таких простых вещей. Ты сама только что утверждала, что она не может привыкнуть к тебе и тут же настаиваешь на том, что в школе она сможет быстро освоиться. Ей нужна материнская забота и ласка, то, чего ей не хватает в жизни.
Мачеха не дала отцу договорить:
— Не смеши меня. Что за диво эта твоя Кадри. В конце концов, ведь это не какой-то там детдом. На каникулы, естественно, она сможет приезжать домой. Тогда, может быть, научится ценить дом. И откуда у тебя в этом вопросе такая близорукость! Я этого от тебя просто не ожидала. А я? Разве я желаю ей зла? Можешь ли ты меня упрекнуть в том, что я когда-нибудь, хоть в чем-нибудь пожелала ей зла? Знаешь, что я тебе скажу; если бы мне самой пришлось снова пойти в школу, я обязательно выбрала бы школу-интернат. В наше время это единственно разумная возможность привыкнуть заниматься...
На этот раз отец не дал мачехе договорить:
— Оставим этот спор. Он ни к чему не приведет. Разве что к ссоре. Оставим школу-интернат в покое. Несомненно, это единственно правильный тип школы будущего, но в данном случае дело совсем не в этом. Все было сделано так, как ты хотела. Моим единственным условием была Кадри. Помнишь, тогда мы обо всем договорились. Ты была согласна. Почему ты теперь изменила свое отношение?
— Теперь, теперь! — в голосе мачехи появились плаксивые нотки, — теперь обстоятельства изменились, а такую строптивую девчонку я не могла себе даже представить. Ты видишь только ее ранимую душу — а я что, не человек? Мое сердце может выдержать такую обстановку? Ты считаешь, что у меня нет нервов, не так ли? Другие мужчины в такое время оберегают своих жен, а ты вместо этого нянчишься и носишься со взрослой девицей, как с ребенком.
— А когда в доме появится малыш? Как ты себе это представляешь? Хорошо, я уж не говорю о том, что здесь будет очень тесно. Я говорю о том, что у твоей доченьки разовьется новый комплекс. Сейчас она ревнует ко мне, а тогда будет тем более ревновать к нашему малышу. Я предвижу это совершенно ясно. Надо смотреть на вещи прямо и надо думать о будущем.
У меня бешено колотилось сердце, и в памяти мелькнули слова бабушки:
— Кто подслушивает, у того колет сердце.
Ой, как колет! Так больно, что хочется стонать. Не могла я, что ли и этой ночью спать как убитая, ведь это и предполагали отец и мачеха. А тут вдруг меня разбудил шепот. Этого только недоставало! Лучше бы я ничего этого не узнала! Я заставляла себя лежать тихо и даже дышать, как во сне. Хотя от всей души хотела только одного — вскочить и. совсем убежать отсюда. Только прочь! Подальше!
А почему? Потому, что меня хотели прогнать по-. дальше отсюда, а я совсем не хотела этого. Не хотела потерять и ту крошечную частицу дома, которая до сих пор у меня все-таки была. Этого я боялась больше всего, и теперь это пришло. Ужаснее всего, что я начинала понимать: мачеха тоже была во многом права.
Я в самом деле гадкая, неблагодарная девчонка и, может быть, у меня и правда есть какие-то «комплексы», или как там мачеха говорила.
Но ведь и у гадких, неблагодарных девчонок есть слезы, и на следующий вечер, когда мачехи и отца не было дома, я лила их на крышку старинного бабушкиного сундука так отчаянно, что мой маленький сказочный гномик, старый добрый домовой, который жил еще в бабушкины дни, окончательно утонул в этих слезах.
Чем же еще объяснить, что с тех пор мне никак не удавалось заслужить похвалу мачехи. Именно теперь, когда я этого действительно добивалась, мачеха стала хмуриться. Казалось, тем больше, чем сильнее я старалась ей угодить. Безусловно, со своей точки зрения она была права, раз она видела меня такой, как говорила отцу, но она хмурилась не только при мне, но и с отцом.
Понемногу я начала понимать, что и отцу нелегко.
Я жалела его. Но это не делало меня ни расторопнее, ни лучше.
Однажды, когда мы были с мачехой вдвоем, у нас случайно зашел разговор об Урмасе. Я рассказала, сколько у Урмаса сестер и братьев, и как они все друг о друге заботятся и как чудесно, когда такая дружная семья. Мне вдруг захотелось быть с мачехой откровенной и поговорить с ней о том, что больше всего щемило сердце. Начала, заикаясь:
— Я... я тоже очень хотела бы иметь маленькую сестренку или брата...
Моя смелость исчезла под взглядом мачехи. Она спросила:
— Значит, ты уже поняла это?
Я до сих пор не совсем понимаю, что она при этом подразумевала. Но мне вспомнился подслушанный той ночью разговор, я почувствовала уколы в сердце и покраснела.
Мачеха продолжала:
— Ты, оказывается, хитрее, чем я думала, — на этот раз ее голос совсем не напоминал щебетания маленьких птиц на телефонных проводах.
И вдруг я поняла, что проиграла. Да, иначе я не умею этого назвать. Словно я все время боролась и вот теперь окончательно проиграла.
Проиграла именно тогда, когда мне так хотелось уступить.
ВОСКРЕСЕНЬЕ...
Вот я и стала ученицей школы-интерната. Конечно, на самом деле все было гораздо труднее, чем я пишу.
О, с моим отъездом было достаточно забот. Все были против. Прежде всего, отец и сначала Анне тоже, и, наконец, Урмас! В глубине души больше всего против была я сама, но никому об этом не говорила.
Однажды, возвратясь из кино, я принялась расхваливать фильм, в котором говорилось о школе-интернате, и заявила, что мне тоже хотелось бы учиться в такой школе. Начав этот разговор, я уже не могла отступить. Каждый день я возвращалась к этой теме. Я настолько вошла в эту подсказанную отчаянием роль, что порой начинала верить, будто школа-интернат единственное место, где я хотела бы учиться и жить. Но разыгрывать эту комедию я отваживалась только дома. В школе я скрывала все до последней минуты.
Единственным человеком, с самого начала согласившимся со мной, была мачеха. Хотя никогда, во всяком случае при мне, она ни одним словом меня не поддержала. Можно было подумать, что этот ночной разговор между нею и отцом я придумала сама. Тем более, что по отношению ко мне она стала снова почти по-прежнему приветливой.
Все решилось благодаря тому, что тетя Эльза сразу поняла меня. Я почти уверена, что тетя Эльза — самый чуткий человек на свете. Она поняла, пожалуй, даже то, о чем я так и не сказала.
Под влиянием тети Эльзы в конце концов уступил и отец.
Когда я увидела, как радостно стало после этого у нас дома, как мачеха вновь стала выбегать в переднюю встречать возвращавшегося с работы отца, я тоже обрадовалась и почти забыла, что самой мне скоро придется покинуть этот счастливый дом.
Но самое плохое было впереди. Я ведь была не только дочерью своего отца и падчерицей мачехи. Я была еще и школьницей, и другом Урмаса и Анне. Анне довольно быстро поняла меня, когда я откровенно все ей рассказала, и мы решили, что будем переписываться и дружить по-прежнему.
Но остальным одноклассникам, в особенности же Урмасу, я почему-то не решалась ничего сказать. День ото дня откладывала разговор. Пока, наконец, не настала самая последняя минута.
Мы были на острове Сааремаа. Вокруг небо, море и каменистый берег, поросший можжевельником. Мы сидели вокруг потрескивающего костра и пели. Мысль о разлуке причиняла мне острую боль и я не заметила, как глаза наполнились слезами. Вдруг Имби воскликнула: