– Нет, Ангелина Валерьяновна, не согласна.
Она принужденно улыбнулась.
– У меня сегодня неудачный день. В течение часа я пытаюсь объяснить Андрею Николаевичу его ошибку – он не может ее понять. Я хочу добиться согласованности в наших с вами Галина Константиновна, взглядах и действиях и тоже не могу похвастать успехом. Мне очень жаль. Я все же прошу вас обоих подумать над нашим разговором.
Она помолчала и прибавила совсем другим, новым голосом:
– Я думаю, я просто уверена, что отец Буланова обратит внимание на сегодняшнюю историю. Его сына назвали фашистом, он этого так не оставит.
Вот что ее точило! Вот чего она боялась!
– Он этого так не ос-та-вит, – повторила она раздельно.
– А мне кажется, он именно оставит. И не будет вмешиваться. Я не уверена, что ему захочется объяснять, почему его сын называет товарища армяшкой.
Я взглянула на Андрея. Он смотрел на Ангелину Валерьяновну прямо, спокойно, глаза в глаза.
– Галина Константиновна, и вы хотите сказать, что Сараджев никак не будет наказан за драку, в которой он был зачинщиком?
– Не будет. Дома – не будет.
– Ангелина Валерьяновна, – произнес Андрей, – а вы хотите сказать, что Буланов не будет наказан за свои подлые слова?
Не отвечая, она снова обратилась ко мне:
– Вы считаете возможным разрешать серьезные вопросы дракой?
– Нет, я не за драку. Но уж лучше драчун, чем равнодушная деревяшка…
И вдруг я поняла, что больше не в силах ей отвечать. Не могу я разговаривать на этом рыбьем языке: «Вы считаете возможным… Есть вопросы, не подлежащие обсуждению… Я не знаю, как квалифицировать вашу педагогическую установку…» Кажется, что сухой песок сыплется меж пальцев. Неживые, мертвые слова, за которыми ничего нет – ни мысли, ни чувства…
* * *
Заозерск. Незаметная улица. Детдом.
Г. К. Карабановой.
Дорогая моя Галина Константиновна!
Вчера по радио услышала голос своего сына Вани.
Рассказывает мой сын, что его ранило и лежал он раненный в обе ноги. Дело было в горах. И получилось, что санитарам к нему никак не подойти: убьют. Вот он лежит и стонет. Встать не может. И вот, значит, дочка ваша Аня Шереметьева взяла и пошла. В руку белый платок, а на боку сумка с красным крестом. По закону по военному в санитара стрелять не полагается. Особенно в женщину, должны бы понимать. Все-таки женщина, хоть и военная. Но разве у фашистов совесть? Как только она встала, они стрелять. Платок обронила, ползком к нему. Поволокла Ваню за руки. Поднять-то не может. Оттащить бы подальше. А ноги у него простреленные, а он в сознании. Она его волочит, а ноги бьются о камни. Немцы по ней стреляют, а Ваня – ругать ее по-всякому. И пропади ты пропадом, и дай спокойно помереть. А она свое – волочит. Так моего сына и спасла.
Так вот что я вам скажу, родная вы моя Галина Константиновна. Теперь две матери у моего сына – я, которая родила и выкормила, и ваша дочка, которая жизнь ему сохранила. Спасибо, Галина Константиновна, что дочку такую вырастили. Сын-то у меня один.
Так что если вашей девушке что когда надо, вы про меня не забудьте, как я про вас век не забуду. И шлют привет мои дочки Оля и Варя, дядья Петр, Кирилл, Федор. А мужа у меня нет, я уже шесть лет как вдова.
Искали мы вас, искали, потом запросили часть. Ане вашей сразу отбили телеграмму и Ваниному начальнику тоже, а вам пишу письмо. Слез было! Весь дом плакал. А дочке вашей Ане желаем хорошего жениха.
Остаюсь навеки ваша, благодарная вам
Анисья Матвеева.
* * *
Ко мне в комнату заглядывает Тёма Сараджев – лицо у него испуганно-счастливое.
– К вам пришли! – торжественно говорит он дрогнувшим голосом.
В дверях появляется Аля Тугаринова. У нее независимое и строгое выражение лица. На Тёму она не глядит и, пока он не исчезает, не входит в комнату.
– Что же ты? Входи, садись! – говорю я.
Аля садится на краешек стула и с некоторым сомнением смотрит на Андрея.
– Я мешаю? – спрашивает он.
Какую-то долю секунды Аля колеблется, потом говорит – не ему, мне:
– Нет. Все равно дело надо будет предать огласке. И кроме того, Андрей Николаевич преподает в нашем классе. Вот какую записку я получила от вашего воспитанника Тёмы Сараджева…
Она подает мне свернутый вчетверо листок. Видно, он давно уже у Али – и читан, и перечитан, и стерт на сгибах. Так выглядят давние, много лет хранимые письма. На листке нацарапано: «Я тебя люблю. А. Сараджев».
Смотрю на Алю: зачем она дала мне это? Чего хочет?
– Можно показать Андрею Николаевичу? – спрашиваю я.
– Можно. Я хотела поставить вопрос на совете отряда, но потом решила отдать на ваше усмотрение.
– Ах ты маленькая ханжа, – думаю я.
– Как же можно «предавать огласке» такую записку? Я на твоём месте никому бы ее не показывала. Тёма тебя чем-нибудь обидел? Я вижу – ты на него очень сердита.
– Он обидел меня этой запиской.
– Хорошо, – говорю я. – Обещаю, что больше таких записок он тебе писать не станет.
– И любить не станет, – спокойно добавляет Андрей.
– А… меры вы какие примете? – спрашивает Аля, как будто ей не тринадцать лет, как будто она и не школьница, а Ангелина Валерьяновна.
– А что же мы, по-твоему, должны сделать с Тёмой?
– Ну… внушение. Выговор. Я не знаю, какие у вас есть меры наказания.
– Знаешь, пожалуй, мы никаких мер принимать не будем. Я не понимаю, за что мы должны наказывать Тёму. Он хороший мальчик. И, видимо, очень… очень хорошо к тебе относится. Просто он никак не думал, что обидит тебя.
Наступает молчание. У Али пунцово-красное лицо. Андрей смотрит на нее с безжалостной улыбкой.
– Почему вы смеетесь, Андрей Николаевич? – растерянно спрашивает девочка.
– Разве? Нет. Я не смеюсь. Я стараюсь понять, что же тебя обидело? Если бы Тёма был нахальный мальчишка… Ну, тогда понятно. Да и то я бы на твоем месте все сам ему сказал. Но мне лично Сараджев очень нравится как человек. Не нужно тебе его хорошее отношение – так и скажи ему.
– Но разве можно, чтоб в нашем возрасте… такие записки?
– А с какого возраста можно любить другого человека.
– Я не знаю. Но когда в девятом классе Никитин Женя написал Петровой Марине, что любит ее, вопрос обсуждали на комсомольском собрании. И ему вынесли выговор.
– Странные пошли девушки… Необыкновенно обидчивые. Марина на него так же сильно обиделась, как ты на Сараджева?
– Нет, она его даже защищала. Но их классная руководительница…
– Ага, понимаю… Так будь спокойна, Тёма тебе больше ничего такого писать не будет.
Аля встает. Видно, она ждала от этого разговора чего-то совсем другого. На ее лице – смятение. Она стоит, опустив руки, и глядит в пол.
– Ну что ж, до свидания, Аля Тугаринова! – Я стараюсь говорить как можно мягче. – Мы внушим Тёме… Только не на совете отряда…
– Галина Константиновна, – сказал Андрей, когда дверь за девочкой затворилась, – давайте я поговорю с Тёмой.
– Что ж, хорошо. Тут должен быть мужской разговор. Но разговор будет трудный!
– Да уж я понимаю…
…Вечером, по дороге на Закатную улицу, Андрей говорит:
– Знаете, что ответил мне Тема? Он очень мужественно выслушал меня, а потом сказал, что никогда в жизни не полюбит больше ни одной женщины.
* * *
Помнил ли он о Мусе, тосковал ли о ней? Конечно, помнил, конечно, тосковал. Однажды, поздно ночью, он сказал, захлопнув книгу:
– Помните, какое желание было у Рафаэля в «Шагреневой коже»? «Господи, сделай так, чтобы я стал равнодушен к Теодоре». Понимаете, не разлюбил, не возненавидел, а чтоб стало все равно.
Но спасительное «все равно» не приходило.
– Я сегодня чуть не уехал в Магнитогорск, – сказал он в другой раз.
«Для чего? – хотела я спросить. – Чтобы свернуть голову тем двоим?» Но не спросила, а он больше ничего не сказал.
Мальчики в нашем доме никогда ни словом не касались того, что случилось с Андреем. Но девочки! Долго еще после его приезда только и разговору было: как будет дальше? Тоне, например, было просто необходимо, чтобы Андрей сейчас же в кого-нибудь влюбился. Чтобы она, Муся эта, не воображала. Чтобы знала: плевать он на нее хотел. Еще ей было необходимо, чтобы Андрей и вправду съездил в Магнитогорск и сказал бы Мусе («прямо в глаза»), чего она стоит. И чтоб капитан этот тоже свое получил. Тоня жаждала крови. Наташа предложила другой выход из положения. Пускай Андрей Николаевич влюбится в Сашу Авдеенко. Ну да, в Женину сестру. Чем плохо? Она и хорошая, и красивая, и храбрая – на фронт пошла.
Настя сказала:
– Ну-у-у, где еще та Саша Авдеенко… Пусть бы Андрей Николаевич влюбился бы лучше в Ирину Феликсовну.
Но Андрей ни на кого не глядел и даже не подозревал, как наши девочки распоряжаются его судьбой. Впрочем, кое-что он все же замечал. Тоня, натура деятельная, свое сочувствие заботу непременно должна была как-то выразить. Она подрубила носовой платок, аккуратно вышила метку и сунула ему в карман шинели. Андрей вытащил платок из кармана, долго и удивленно рассматривал – ошибки быть не могло. В уголке стояли буквы: А. и Р.