Оглянулся.
Саныча с нами не было. Он лежал на склоне за рекой возле вымерзшего куста, уткнувшись лицом в землю. Я испугался, но тут он поднял голову и стал стрелять.
Я не видел немцев. Саныч стрелял, и с той стороны стреляли, но я не видел никого. Склон к воде был безлюден и пуст, разгоралась с задорным треском баня – война продолжалась.
– Вперед! – сипел Глебов. – Вперед, суки!
Мины рвались еще на том берегу, разбрасывая по белому рваные черные пятна, чуть дымящиеся воронки походили на дырки от пуль, как будто кто-то, засевший высоко – высоко на небе, расстреливал землю из огромной винтовки.
Саныч перекатывался между кустами, вжимался в снег, затем поднимал голову, стрелял.
Снег оказался глубоким, мы застряли, я завалился. В голове стало темно, я упал лицом в холод, понял, что не встану. Меня перевернули. Глебов, лицо перепачкано кровью, засохшей и свежей, и уже темной, Глебов очень хотел спать. Такие глаза бывают у невыспавшихся, желтые, непроглядные. Он схватил меня за ворот фуфайки и поволок вверх, по крути, застонал, выдернул на берег. Отдышался, поставил меня на ноги, привалил к дереву.
– Идти можешь?! Надо идти!!! Туда!
– Смогу, – ответил я.
– Тогда иди!
– Смогу…
– Вперед! – крикнул Глебов. – Не оглядываться! Вперед, вперед, бегом! Бегом!
Он оторвал меня от березы и подтолкнул осторожно, стараясь не повалить, бережно, ласково, как отец.
Я сделал несколько шагов и, конечно же, оглянулся.
Глебов уже переходил реку. Возвращался. Солнце показалось из-за леса, светило ему в бок, по снегу плясала худая нескладная тень с длинными руками.
Поезд стал замедляться заранее; город еще не начался, а паровоз загудел, сбросил скорость, за окном поплыли закопченные кусты, сквозь прокрытую сажей листву умудрялись прорисовываться белые цветы шиповника, наверное, недавно расцвели.
Я поспешил в тамбур, но там уже собралась очередь таких же торопыг с чемоданами, баулами и корзинами. Город приближался, и народ томился, обливаясь потом, окуриваясь «Беломором», матерясь и похохатывая. Потом кто-то не вытерпел и открыл дверь, однако прохладней не стало, зато внутрь стала пробиваться машинная гарь, и это тоже не очень-то смутило пассажиров. Все хотели вырваться на свободу из раскаленного вагона.
Но станции все не было, долго тянулись промышленные пригороды, элеваторы, трубы и теплообменники, двухэтажные дома дорожных рабочих, кривые улочки, депо с бесконечными вагонами и распотрошенными паровозами, много железа, цементные цеха и желтая мать-и-мачеха, пробивающаяся между залитыми мазутом шпалами.
Станция выскочила неожиданно. Появилась проводница и по обыкновению принялась ругаться на всех, но никто на нее не обижался – так у проводниц принято. Поезд остановился и стал выпускать людей из душных купе и коридоров.
Писатель ждал меня на скамейке напротив цветочной клумбы с фиолетовой звездой – видимо, перепутали семена. Я его сразу узнал, писателя, едва он поднялся мне навстречу.
– Здравствуй. – Писатель протянул мне руку.
Виктор. Дохлый неумелый корреспондент, осень сорок второго, испортил две пленки.
Рукопожатие у него было крепким, вырос. Я тоже.
– А вы изменились, – сказал он.
– Вы тоже.
Мы помолчали. Я разглядывал его, он меня.
Виктор. Одет по-московски, дорого. Загорелый. В очках. Наверное, оттого, что пишет много, он же писатель.
Он со мной еще зимой договаривался, в институт присылал письмо и телеграмму и два раза упрашивал меня по телефону. Мне, если честно, не очень хотелось с ним встречаться. Он сообщил мне, что он тот самый Виктор, из сорок второго, и хочет услышать…
А я не знал, что мне ему рассказать. Все, что я мог, я сообщил на следствии в сорок шестом, а потом повторял еще два раза. Но писатель уверял, что его интересует несколько другое. Он хочет сделать книгу, собирает свидетельства очевидцев, их почти не осталось, и он очень обрадовался, когда узнал про меня.
Потому что он не нашел ни одной фотографии.
Я ответил, что фотографий вовсе нет. Я думал, это его немного охладит, но писатель оказался настырным. Через месяц он позвонил еще, а еще через неделю меня опять вызвали. Ну, и намекнули.
Государственная важность, народ должен знать своих героев, большое воспитательное значение для подрастающего поколения.
Так что когда писатель позвонил в очередной раз, я уже не отказался.
– Может… – Виктор помотал головой. – Перекусить?
– Нет, я завтракал. Давайте, наверное, к делу.
Мы прошли через шумный, пахнущий пирожками и пивом вокзал, сели в машину. «Победа». На приборке фотография девушки, красавица. Не просто красивая – красавица. И рядом фото мальчишки, злыдень с луком. Семья.
– Жена, – пояснил Виктор. – А у вас?
– Тоже, – ответил я. – И тоже сын. Все хорошо, слава богу.
Первый человек оттуда.
Иногда я не помню, забываю, иногда не верю, что все оно вообще было. Ведь почти ничего не осталось: белый шрам поперек живота, камера с засвеченной пленкой. И все.
– Вам плохо? – участливо спросил Виктор. – Может, все-таки перекусим?
– Нет, я по утрам не ем.
– Я, в общем-то, тоже… Тогда, наверное, к делу?
– Пожалуй, – кивнул я.
– К делу, к делу… – Виктор потер ладони. – Наверное, я спрошу вот про что. Про фотографии. Это правда? Вы мне писали, и тогда, я помню, он что-то такое говорил.
– Правда.
– Почему?
– Он утверждал, что заговоренный. От пуль и фотографий.
Писатель не хмыкнул удивленно и не усмехнулся, кажется, даже не удивился.
– Я встречал такое, – сказал Виктор серьезно. – Два раза.
– А я один. Почти.
– Почему почти? – Писатель снова закурил.
– Его ведь убили. Значит, на самом деле он не был заговоренный. Цыганка обманула.
Виктор запустил мотор, мы выехали с привокзальной площади и покатили вдоль железки. С этой стороны города было гораздо меньше, через пять минут «Победа» уже тряслась по проселку.
Гнал он быстро, технику не берег и молчал, обдумывал, наверное, вопросы, скорость снизил, лишь когда впереди показались река и мост, деревянный и с виду не очень надежный, висящий над водой на длинных тонких бревнах.
– А вы видели? – спросил он.
– Что? – не понял я.
– Как его убили?
– Нет.
Писатель кивнул.
– Знаете, я потом в Сталинград попал, – сказал он. – Сначала как корреспондент, потом просто, уже не до этого было, сами понимаете…
Я ждал. Наверное, я понимал, что он хочет мне сказать. Догадывался.
– Я видел там… – Писатель прикусил губу. – Разное… Странные вещи, это сложно объяснить… Вот вы видели, как горит воздух?
– Нет.
– Воздух, вода, металл – оказывается, они могут гореть как дерево. Это…
Опять замолчал.
– Я, конечно, атеист, но это… Это очень сложно…
– Он погиб, – перебил я. – Тут все просто.
– Да, конечно, – согласился Виктор. – Я это хотел не для книги узнать, для себя. Хочется понять некоторые вещи, прояснить, так сказать…
– Он погиб, – повторил я. – И Глебов. И Ковалец. Все.
– Да, я знаю.
Колеса грохнули, мы въехали на мост, медленно, в скорость человеческого шага. Заскрипели рессоры.
– Я совсем недавно к этой теме вернулся, года два… Слушай, может, на «ты» уже? А то как-то… Как в аптеке, в самом деле.
– Давай.
– Понимаешь, время как раз наступило. – Виктор почему-то стал шептать. – Тринадцать лет прошло, все улеглось, можно взглянуть по-новому. А то мне кажется, мы начинаем забывать. То есть не хотим помнить. А это опасно, правда ведь? Если мы в пятьдесят восьмом уже не помним, то что потом будет?
– Да…
– И потом нам нужны герои. Понимаешь? Народ не живет без героев, это высокопарно звучит, я понимаю, конечно… Но это ведь так.
– Наверное.
– Знаешь, собрано уже много интересного. – Писатель осторожно вел машину через мост. – В принципе, для книги уже достаточно, материал плотный. Но хочется деталей, впечатлений, цвета. Цифры и даты – это, конечно, хорошо… Нужно другое. Ты же с ним был… Сколько? Два года?
– Полтора. Но ведь… Тебе нужно с матерью его, наверное, поговорить – с матерью, с сестрами, они лучше знают.
– Нет, – помотал головой писатель. – Не лучше. Мать…
Мы добрались до середины, мост ощутимо закачался, и писатель сосредоточился на управлении. Хиленький мост, как бы не завалился. Перил и тех нет, то ли поставить не успели, то ли сломались уже.
Мост устоял, писатель расслабился.
– Видишь ли, мать его совсем не помнит. То есть она помнит его совсем другим. Не тем. То есть не тем, что нужно. Я ее спрашиваю: «А что он делал-то?» А она отвечает: «Как все – по лесам скакал, в войну играл, рыбу ловил».
– Он и потом рыбалку любил, – сказал я. – Все время собирался, блесны из банок вырезал.
Съехали на дорогу, писатель убрал скорость, подрулил к обочине. Двигатель заглушил, открыл дверь, выставил длинные ноги. Штаны у него хорошие, белые, парусина, наверное. Воскресные штаны, отдыхать в таких, сидеть, свесив ноги с пирса, покачивая ногами в воздухе, щупая редкие волны, море… И туфли тоже воскресные, белые, надо себе такие купить.