Глава вторая
В Бобринцах, под окном школы, как всегда, сидели старики и среди них Яким Опанасович. Они слушали, как Ганка занималась со своими учениками, и обсуждали попутно всякие события в масштабе земной кули.[14]
Яким Опанасович курил сигару, гавану. Ладька прислал по почте. Курил ее уже несколько дней с перерывами.
Местные собаки были потрясены распространяемым сигарой запахом. Они его сразу учуивали, где бы Яким Опанасович сигару ни закурил, стояли поодаль и строили недовольные рожи.
— Демонстрируют бескультурье, — говорил о собаках Яким Опанасович.
Ганка закончила занятия с учениками, отпустила их домой. Теперь она часто оставалась в пустом классе одна. Ей не было грустно, но было и невесело. Она не понимала, как ей было на самом деле, и Ганку это смущало, беспокоило, потому что она всегда все знала о себе до конца.
Вдоль окна вились дымки самосада. Среди дымков выделялся могучий дым сигары. Каждый раз Яким Опанасович заводит беседу о колодце, о цементных кольцах, которые заказал для колодца, и их уже отливают где-то на комбинате, о том, что копать колодец надо в плаще-серяке, чтобы было так, как говорят: «Мыло серо, да моет бело», и тогда будет обеспечена светлая чистая вода, стихийная жидкость из далеких глубин, недров земли. Болтливый старик, все придумывает и говорит это громко, чтобы слышала Ганка, чтобы она знала, что он не сомневается — Ладька скоро приедет в Бобринцы на какие-нибудь каникулы или в фольклорную экспедицию, записывать народные песни. Ладька еще вернется сюда, к своим друзьям. Но Ганка сомневалась, что Ладя вернется. Яким Опанасович — это такой же Дон Кихот, как и старая мельница.
А Яким Опанасович говорил о том, о чем он точно знал, будто по радио слышал; говорил громко, чтобы все могли принять участие в разговоре и не сомневались бы в скорой встрече с Ладькой и его скрипкой. Воодушевлялся, размахивал сигарой.
Ганка ненавидела его в этот момент — пустой старик. Неминучая традиция каждого села. Не работают толком и дома не сидят, лепятся к чужой жизни и судачат, как бабы.
Поодаль стояли собаки.
— Имеете ли вы понятие об темных очках? Чтоб на соньце дивиться? — спрашивал у собак Яким Опанасович.
Собаки отмалчивались и продолжали строить рожи, демонстрировать бескультурье.
— Сигарой кубинской вы, значит, брезгуете. Вам бы сметаной да смальцем закусывать, по селу дурнями скакать. И дiла нема. Вот яка з вами полемiка.
Ганка опять улыбалась, слушая разговор деда с собаками. А самое удивительное, вдруг подумала, что Яким Опанасович может оказаться правым и Ладя приедет. Он ведь такой, его не угадаешь. Но с кем он приедет? И будет ли Ганке от этого хорошо. Он может приехать не к ней, а к Якиму Опанасовичу или просто в Бобринцы. И пусть его приезжает! Она вдруг начинала ненавидеть Ладьку так же, как только что перед этим ненавидела Якима Опанасовича. Пусть приезжает, и будет все ясным до конца. Иначе она перестанет себя уважать! А чего ей нужно знать до конца? Чего она не знает? Все знает, только притворяется, демонстрирует свою глупость.
Вот что, в последний раз она осталась в классе и сидит одна. Завтра с Якимом Опанасовичем начнет копать колодец до самых недров земли. И никаких больше рассуждений о личной жизни.
Рита почувствовала себя плохо. Началось это, как всегда, с того, что закружилась голова и сердце совсем неудобно повернулось. Рита приучила себя не пугаться, надо глубоко и спокойно вздохнуть и прикрыть глаза, чтобы перестала кружиться голова. Постараться сесть или, если негде сесть, к чему-нибудь прислониться и постоять так, с прикрытыми глазами. Спокойно и глубоко дышать, стараться так дышать.
Надо еще снять с плеча сумку; в ней учебники, она тяжело давит на плечо. Тем более, сумка на левом плече.
Рита была в магазине, зашла подобрать пуговицы к платью. Платье она недавно придумала — из полотна, с накладными карманами на юбке, карманы на заклепочках. Заклепочки ей поставил часовой мастер. Теперь нужны были пуговицы.
Рита едва смогла подойти к стулу и ухватиться за него. Только что этот стул вынесла уборщица, и ведро, и палку с губкой на конце, прищелкнутой металлической рамкой. Собиралась протирать витрину в магазине.
Рита стояла, держалась за стул. Не сейчас! Не теперь! И никогда!.. Я еще не любила по-настоящему… Жить, только жить! Надо спокойно и глубоко дышать, глаза прикрыты, все силы на помощь себе, своему дыханию, своей воле…
Сумку Рита почти уронила на пол. Это последнее движение, которое она помнила, и звук последний, который она слышала: мягкий удар сумки об пол.
Больше она ничего не услышала и ничего не почувствовала. Она умерла.
Этого никто не мог сразу сказать Андрею, когда он вернулся из Югославии. Никто. Даже его мать, которая понимала, что теперь Андрей будет принадлежать только ей, и надолго, и может быть, совсем надолго. Но сказать о Рите она не могла.
На аэродроме Андрей ждал Риту. Он не понимал, почему ее нет. Медаль «Орфей» принадлежит Рите. Он выиграл медаль для нее, и он хотел ей первой положить ее на ладонь. «Мастер, ты, кажется, победил?» — скажет она, и поднимет голову, и посмотрит на него. «Я чемпион Европы, — скажет он. — В наилегчайшем весе». Но на аэродроме Риты не было. Все кого-то встречали и кого-то провожали, но ее не было. Она его и не проводила и не встретила.
Андрей с матерью приехал домой с аэродрома уже к вечеру. Когда вошли в квартиру, мать взглянула на Петра Петровича: она как будто хотела задержать его, а Петр Петрович стремился поскорее уйти с ее глаз, исчезнуть. Он был сегодня подвыпившим — это мать Андрея купила ему водки. Женщина, которая бывала у Петра Петровича, ушла теперь от него. Ей, очевидно, все это надоело, и Петр Петрович остался один со своими воспоминаниями о Смоленске, о маленькой девочке, которая вместо «аллё» в телефон говорила: «Это не „аллё“, а это Катя». И еще она всегда спрашивала: «Каво эта кошка?», когда встречала на улице кошку. А потом Петр Петрович видел, как его жена и маленькая Катя где-то совсем тоже одни. Иногда ему казалось, что это поле, иногда — лес, иногда это был город, совсем незнакомый, весь черного цвета. В нем не горело ни одно окно, и Петр Петрович тогда зажигал в квартире свет. Повсюду. Мать Андрея сердилась, кричала на него, но он ходил и зажигал.
Сегодня он зажег свет повсюду, сел на кухне, подпер голову своими коротенькими руками. К нему подошла мать Андрея, сказала:
— Вы мне обещали. Вам это проще. Вам это даже все равно.
Андрей был в комнате. Он не хотел никого видеть, потому что ничего не понимал. Андрей привез в себе радость, силу, победу. Он привез в своей сумке маршальский жезл! И привез его Рите!.. Почему никого нет? Мать заглядывает ему в глаза и будто сама ждет чего-то от него.
А теперь опять крик в квартире. Опять все, как всегда. Не было Югославии, не было победы. Ничего не было! В конце концов, прекратят они этот крик?
Андрей вошел на кухню. Мать и Петр Петрович стояли в противоположных концах кухни. Оба сразу замолчали, когда появился Андрей. Потом мать сказала:
— Вы обещали мне, — и быстро вышла из кухни.
Петр Петрович опустил плечи, его коротенькие руки повисли безвольно, покорно. Он убрал их за спину, потом снова вытащил из-за спины. И они снова повисли.
— Я сегодня выпил, — сказал Петр Петрович.
— Я вижу, — сказал Андрей и повернулся, чтобы уйти.
— Погоди.
Андрей задержался и посмотрел на Петра Петровича с недоумением:
— Я должен позвонить по телефону.
В глазах Петра Петровича, ставших совершенно трезвыми, был испуг.
— Тебе это… не надо звонить, — сказал Петр Петрович.
Андрей продолжал с недоумением смотреть на соседа.
— Совсем. И ждать, как и мне, не надо. — Петр Петрович отвернулся и потом сказал все остальное, уже не глядя на Андрея.
Андрей вышел из кухни. Потом он вышел из квартиры. Потом он вышел из дому.
Мать стояла в ярком окне и смотрела, как он шел по улице. Звонил телефон, но она не брала трубку. Она вдруг поняла, что сын уходит от нее. Он знал, что она стоит в окне, но даже не оглянулся.
Андрей вспомнил — слепые музыканты… И Андрей услышал их скрипки. В детстве ему казалось, что он навсегда избавился от этих музыкантов, но они находят его опять и опять.
Андрей сдавил ладонями голову, так что от боли заломило в висках. Закрыл глаза. И стоял так. Один. Они играли теперь Рите, а он совершал победную концертную поездку. Когда он был уже золотым «Орфеем», Риты уже не было. И он не знал об этом.
Андрей опустил руки, и руки повисли безвольно и покорно. Он стоял сейчас так, как перед ним только что стоял Петр Петрович. Он стоял один в темном городе. Город был ему незнаком, черного цвета, и не горело ни одно окно.