— Ну, еще бы! И я ее старый поклонник, хотя и рожден на берегах Невы. Какое радушие! Какое гостеприимство! И какие теперь балы! Хоть не танцую сам, но люблю смотреть на балы. В последний раз мы встретились с вами во вторник в Благородном собрании, не так ли?
— Как будто, — сказал Раевский.
— Какой был прелестный бал! А женщины московские, бог мой, какое очарование! Да-а! Вот новость! — Он рассмеялся раскатистым смехом, сдвинув цилиндр на затылок. — Приятель мой, Бахметев, на этом балу потерял свое холостяцкое сердце! Влюбился по уши! И знаете в кого?
— Не знаю, — сухо отозвался Раевский, беря решительно Лермонтова под руку, чтобы уйти от болтливого знакомого.
— Ну, как же вам не знать? Сейчас я вспомню, кто она… Ну, как же, младшая Лопухина! Она имела успех несомненный, и не пройдет половины сезона, как она выйдет замуж, помяните мое слово! Мой друг Бахметев серьезно принялся за дело. Уже ездил в дом с визитом и принят благосклонно. Нет, подумайте — Бахметев мой влюблен!
Раевский почувствовал, как рука его друга вырвалась из-под его руки.
— Я пока оставлю вас, — промолвил Лермонтов тихо, — и пойду еще немного поброжу.
Раевский взглянул в его лицо и понял, что его лучше оставить одного.
* * *
Исаакиевская площадь была пустынна. Лермонтов подошел к колоннаде собора и, закинув голову, долго смотрел в небо, пока, наконец, ему не стало казаться, что там, в вышине, все неподвижно, а плывет по воздуху, обгоняя белые облака, величавое здание с гигантскими колоннами. В их пролетах поблескивают звезды, и он сам медленно движется вместе с этим зданием куда-то в вышину, все дальше и дальше.
От этого ощущения полета странно успокаивалась острая боль, охватившая сердце…
Но когда он оторвал взгляд от этой безмятежной картины, когда увидал, возвращаясь медленно к себе, протянувшуюся вдаль перспективу прямых улиц с высокими домами, в которых жили, рождаясь и умирая, любя и обманывая, тысячи людей, эта боль овладела им с новой силой. Верить нельзя никому!.. И Варенька — даже она! — окружена другими и отдает другим свое сердце… И Варенька — даже она! — ему изменит!
Но если даже Вареньке, которая в весенний вечер на скамейке московского садика сказала ему о своей любви, даже Вареньке верить нельзя — тогда пусть закрутит его жизнь, и близкая свобода бурей пронесется по сердцу.
…В эту ночь он снова написал Мари Лопухиной. Он написал ей о своей скорой свободе, и производстве в офицеры, и о чудной и веселой новой жизни, которая его ждет; он знал, что обо всем этом Мари, конечно, сообщит своей сестре.
Аким Шан-Гирей, который приехал еще в начале 1834 года из Москвы, чтобы поступить в Петербургское артиллерийское училище, и жил в доме у Елизаветы Алексеевны, с таинственным видом вошел в комнату Лермонтова.
Он утром вернулся из Москвы, куда ездил на несколько дней, и еще не успел поговорить с Мишелем наедине.
— Мишель, я должен тебе кое-что передать, — сказал он.
— Я тебя слушаю, — отозвался Лермонтов.
— Перед отъездом я был у Лопухиных и видел Вареньку.
— Да?
— Да, Мишель. И, прощаясь со мной, она просила меня передать тебе, что осталась все той же и что она счастлива. Но когда она протянула мне руку, в глазах ее стояли слезы. Она сказала мне: «Передай ему мой привет!» — и была так трогательна в эту минуту!
— Неужели?
— Мишель, что с тобой? Ты так равнодушно, так холодно отнесся к ее привету?!
— Какое ты дитя! Ты еще ничего не понимаешь, Аким! Право, я очень тронут. Но у меня завтра последний экзамен, и голова моя полна фортификацией. А ты знаешь, что это такое?
— Я знаю, — с сердцем ответил Шан-Гирей, — что ты не стоишь мизинца Вареньки! Вот что я знаю!..
Он быстро вышел из комнаты своего кузена, который, оставшись один, долго ходил из угла в угол, совсем забыв про фортификацию.
Мари только что распечатала письмо Лермонтова и, сев поближе к окну, потому что день был туманный, приготовилась его читать. Она любила его письма, во-первых, потому, что с Мишелем ее соединяла глубокая и теплая дружба, а потом — письма эти были так полны жизни, и легкого остроумия, и милой нежности, что они не могли не доставлять наслаждения, и она всегда читала их Алексею. Но Вареньке она читала не все и не все находила возможным сообщать ей о Мишеле.
Алексей заглянул в дверь.
— От кого письмо, Мари? От Мишеля?
— Да. Садись, я буду читать вслух.
— Варенька, иди скорей! — крикнул Алексей в коридор, увидав мелькнувшую там фигуру сестры.
— Зачем ты зовешь ее, Алеша? Совсем ей не нужно участвовать в этой переписке!
— Но почему же? Ее связывает с Мишелем такое же чувство дружбы, как тебя и меня!
— Совсем не такое. И ты знаешь, как к этому относится maman.
— Нет, не знаю и заранее с этим не согласен. Лермонтов — наш лучший друг, и Варенька могла бы…
Но он не кончил, потому что Варенька уже вошла.
— Мари получила письмо от Мишеля и сейчас его нам прочитает, — сказал он.
Варенька ничего не ответила. Она опустилась на низенькую банкетку у самой двери и крепко сжала руки на груди, как будто хотела унять сердце, которое вдруг неистово забилось.
Мари, не начиная читать, все еще смотрела на конверт.
— Но я не знаю… — начала она.
— Ну, тогда дай мне, я прочту. Мишель пишет, конечно, для нас троих.
Мари покорно протянула брату конверт, и он решительно вынул письмо.
— Интересно, интересно узнать, как он теперь себя чувствует? Ведь скоро он будет офицером, это новая для него жизнь!
Он наклонился над листком и начал читать:
— «Если бы вы знали, какую жизнь я намерен вести!.. О, это будет чудесно: во-первых, причуды, шалости всякого рода и поэзия, купающаяся в шампанском; я знаю, вы будете возражать; но, увы, пора моих грез миновала, прошло время, когда я верил; мне нужны чувственные наслаждения…»
Алексей остановился и некоторое время с удивлением смотрел на лежащий перед ним листок.
— Что это с ним? — проговорил он наконец. — Я совсем его не узнаю… Точно кто-то другой пишет!
Мари сурово молчала.
Молчала и Варенька, еще крепче сжав руки на груди.
— Ну, посмотрим, что там дальше, — сказал Алексей, возвращаясь к письму. — Где я остановился? Ах, вот, нашел: «…мне нужны чувственные наслаждения, ощутимое счастье, счастье, за которое платят золотом…» Что за чушь! — пробормотал Алексей. — «…Вот что мне теперь необходимо, и вы видите, милый друг, что с тех пор, как мы расстались, я несколько изменился. Как скоро я заметил, что мои прекрасные мечты разлетаются, я сказал себе, что не стоит создавать новые; гораздо лучше, подумал я, научиться жить без них…» — Алексей читал очень медленно, словно стараясь понять незнакомый ему язык. — «Я попробовал; я походил на пьяницу, который мало-помалу старается отвыкнуть от вина; мои усилия были не напрасны, и вскоре прошлое представилось мне лишь перечнем незначительных и весьма обыденных похождений».
Варенька быстро и легко встала со своей банкетки.
— Я… пойду… к себе, — медленно проговорила она. — Я забыла, что мне еще надо повторить вокализы.
Когда дверь за ней закрылась, Мари посмотрела с укором на сконфуженное лицо брата:
— Ну что, не права ли я была?
— Да… пожалуй. А может быть, лучше Вареньке все знать?
— Ну да, конечно, чтобы она опять начала пропадать от тоски и слоняться как тень из комнаты в комнату? Нет уж, довольно!
— Она так побледнела, бедная дурочка… — ласково сказал Алексей. — И, по-моему, была очень недалека от того, чтобы расплакаться.
— Я думаю, — уверенно закончила Мари, — что этому занятию она посвятит сегодня весь вечер.
Но Мари ошиблась: Варенька не плакала. Прижав руки к груди, где отчаянно билось оскорбленное сердце, она подошла к своему фортепьяно, постояла над ним, потом нашла свои вокализы и поставила их на пюпитр.
Она взяла несколько нот и остановилась, вспомнив, что он находил ее голос прекрасным и что ее пение напоминало ему ту, дорогую для него песню…
И только тогда слезы быстро-быстро закапали из Варенькиных глаз.
Ох ты, милый друг, не выпытывай,
Не выпытывай, не загадывай!
Не гляди ты мне в очи темные,
В очи темные не заглядывай!
Чистый, какой-то неповторимо мягкий голос цыганки Стеши заводил начало песни, потом ее подхватывал хор. Печально и звучно пели струны гитары, но от грусти этих песен вставала в сердце точно волна радости, и от веселых переборов прилетала грусть.
Играл сам хозяин хора, уже немолодой цыган, известный не только у себя в Павловске, но и в Петербурге, — Илья Соколов. Гости, тесным кольцом разместившись вдоль стен низенькой комнаты, окружали гитариста и хор. Позванивали в темных косах золотые и серебряные монеты, сверкали под яркими шалями темные блестящие глаза, а руки уже отбивали ритм песни, готовой вот-вот перейти в плясовую.