— Где можно видеть господина директора труппы? — вежливо обратилась Зиночка к какому-то плохо одетому, мрачному субъекту с бритым лицом, вышедшему нам навстречу на подъезд деревянного здания, вернее сарая, под крышей которого ярко намалеванная надпись гласила: «Городской театр».
Он удивленно вскинул на нас глазами и буркнул сердито:
— Я антрепренер-директор. Что вам угодно?
Тогда Зиночка, смущаясь и краснея, стала нескладно и робко пояснять, что нам от него угодно.
— Мы… я то есть… и моя подруга… мы обе… актрисы и желали бы получить у вас место в труппе… — лепетала Зиночка.
— Место в труппе?.. — хрипло рассмеялся директор. — Место в труппе?.. Голодом умереть хотите? Жизнь надоела, что ли? В кассе два рубля сбора… Публику в театр кнутом не загонишь… Труппе есть нечего… Три месяца жалованья не получали… А вы место у меня еще просите!.. Нет, нет, никаких нам актрис не надо… Сами голодаем…
И снова расхохотавшись неестественным, болезненным смехом, он махнул рукой и кинулся бежать от нас как от зачумленных.
Липы зацвели в хозяйском садике. Весна идет. Временами в прохладной мансарде душно. Ночи стали светлые, белые.
Мы с Зиночкой часто не спим в эти ночи… Заботы о насущном хлебе не дают спать.
После того как наши надежды пристроиться в театре рухнули, для нас обеих наступили тяжелые дни. Найти какой-нибудь заработок в маленьком городишке было почти немыслимо. Мы не знали, что делать, что предпринять. А между тем наши средства истощились.
Вчера на обед истратили последний рубль. Кошелек Зиночки пуст, мой тоже. Детям дали молока с хлебом. Обед не из чего было варить.
— Давай я снесу наши платья на толкучку, — предложила я. — Рублей десять — пятнадцать, наверное, дадут. На несколько дней хватит… А там я наймусь куда-нибудь, ну, хотя бы в поденщицы… Я, право, не знаю куда, но надо, надо работать… — отрывисто и тихо говорила я.
Она молча обняла меня.
— Бедная моя Ксаня!
Дети, должно быть, не подозревают, что наши дела так плохи. Их забавляет, что сегодня не варится обед и что им дадут колбасы, молока и хлеба.
Только Валя сегодня смотрит серьезнее обыкновенного и тревожными глазенками следит за нами.
— Куда ты несешь вещи, тетя Китти? — спрашивает он, когда я, нагроможденная узлами, спускаюсь с лестницы.
— Вот к портнихе несу… переделать надо твоей маме и мне наши наряды… — лепечу я и багрово краснею.
Его ясные глазенки уже впились в меня.
— Зачем ты говоришь неправду, тетя Китти? Ты идешь на толкучку продавать вещи, потому что нам нечего кушать. Я слышал, как мама плакала ночью…
Бедный ребенок! Рано же пришлось тебе познакомиться с правдой жизни!
Я судорожно обнимаю его, целую и стремглав выбегаю на улицу.
На рынке народ, пестрая толпа, навесы, лавчонки с товарами. Говор обывателей, крики торговцев, споры и брань — все смешалось. В ближайшем ларьке сидит старьевщица. К ней я несу мои вещи. Она долго, старательно разглядывает их, переворачивает из стороны в сторону, чуть ли не обнюхивает каждую тряпку. Ее длинный нос, ее хищные глаза и худые, костлявые руки все выражает алчность. И вот, после получасового осмотра она изрекает дребезжащим, как несмазанная телега, голосом:
— Пять рублей!
— Как пять рублей! Но ведь здесь пятьдесят рублей одного товара, не считая работы!
— Так и убирайтесь вон с вашим товаром! — кричит она и грубо пихает вещи обратно в саквояж.
Как в вихре переносится моя мысль в тесную мансарду: несчастная Зиночка, голодные дети и ни капли молока на завтра.
— Давайте 5 рублей, все равно, — глухо выговариваю я, потому что мое горло сжимается тисками, — да вот еще и саквояж возьмите.
— Полтинник за саквояж и ни копейки больше.
— Хорошо, — говорю я и невольно сжимаю губы.
Тут же на толкучке я покупаю мясо и овощи и спешу домой. В сердце, несмотря ни на что, царит радость.
Слава Богу, дети не останутся голодными более или менее продолжительное время!
Неужели я не писала почти целый месяц? Ах, какой это был месяц! Что только мы не перенесли в продолжение его!
Вырученных денег хватило ненадолго. Надо было измышлять новые получки. За платьями я снесла на толкучку белье, за бельем — пальто и шляпы. У нас осталось лишь по одной смене белья и по одному носильному костюму… Зато дети сыты, они не испытывают нужды.
— Работать, работать надо… — повторяли мы ежедневно, я и Зиночка.
Но где найти работу, откуда?
Хозяйка, ее муж и сыновья подозрительно косятся на нас. Я слышу нелестные отзывы о нашей благонадежности.
Я просила несколько раз хозяйку рекомендовать меня в поденщицы. Она только презрительно смеется:
— Куда уж вам! Белоручки вы! Сидите уж дома.
Хорошо ей говорить это. Но кто же прокормит Зиночку и детей? Не Зиночке же работать! Она барышня, вдова офицера. А я? Кто я? Я просто дитя леса, умевшее справлять самую черную работу в доме лесничего.
Последние гроши вышли. Не на что не только сварить обеда, но и купить молока. Мне удалося лишь достать в ближайшей лавочке весового хлеба для детей.
Зека ничего не понимает, по-прежнему смеется, звонко и весело, и иногда просит пряничка у меня и Зины…
Валя молчит, только личико его серьезнее и печальнее обыкновенного. Смотрит жалкими глазенками на мать и крепится, чтобы не заплакать. Иногда подойдет ко мне, уткнется курчавой головенкой в колени, как котенок, и молчит.
Какая пытка, это молчание голодного ребенка, какая мука!
На улице лето, душно и жарко. Вся природа тихо и ласково ликует.
У нас в мансарде ужас.
Дети напомнили о голоде; первый — Зека.
— Мама, дай хлебца… Я кушать хочу… — попросил он.
Валя бросился к брату.
— Постой, Зечка, рано обедать!
— Но я кушать хочу! — настаивал ребенок.
Зиночка забилась в угол и беззвучно рыдает.
Боже мой, как вынести эту пытку! И все из-за меня! Я одна во всем виновата. Ради меня ведь уехали мы в это захолустье. Не убеги я от преследования Манефы — они остались бы на виду их друзей, которые не допустили бы их голодной смерти…
А теперь…
Неужели непоправимо содеянное мною?.. Нет, нет, вздор!.. Еще не поздно, еще можно поправить.
Я беру перо и пишу Мише Колюзину, в каком мы положении, что переживаем. Пишу на клочке бумаги, без марки. Молю сделать подписку среди артистов в театре и прислать нам сколько-нибудь денег, потому что мы нищие, нищие вполне… И это пишу я, гордая Ксаня! Гордая лесная девочка, не склонявшая ни перед кем головы!.. Но я не для себя прошу: для Зеки, Вали… Несчастные дети!.. Чем виноваты они?
В этот вечер они улеглись спать, поглодав корку черствого хлеба. Я сумела выпросить его у хозяйки. Эта злая женщина чуть ли не ежедневно напоминает о том, что сгонит нас с квартиры, потому что мы уже две недели не платим за нее. Но она сжалилась над детьми и швырнула мне этот черствый кусок для них…
Утром я была поражена ужасным видом детей. Их личики стали прозрачны и худы до неузнаваемости. Глаза поражали своей величиной. Зека заплакал, прося кушать.
— Крошечку, мамочка… одну только крошечку хлебца!.. — молил он.
Этот слабенький, вымученный голосок рвал душу. Валя молчал, только огромные глаза его сверкали.
Зиночка, бледная и худая, как тень, пошатываясь подошла ко мне и прошептала:
— Я не могу… я не могу выносить больше этого, Ксаня… Уж лучше умереть всем сразу!..
Я тоже того мнения, лучше сразу. Я не железная и муки голода делают свое дело…
Дети немного кушали вчера, но у меня с Зиночкой двое суток не было во рту ни куска, ни крошки.
Как безумная кидаюсь я к хозяйке:
— Хлеба!.. Ради Бога!.. Хоть кусочек!.. Хоть крошку!..
Мое лицо, должно быть, слишком красноречиво говорит о том, что мы переживаем там, наверху, в мансарде… Хозяйка бранится и… все-таки дает краюшку… Когда я, с жадностью схватив ее, кидаюсь к дверям, она кричит мне вдогонку:
— Эй вы, дармоедка! Вот работу просили. Есть работа у меня: белье мне постирайте сегодня… Два гривенника заплачу.
— Белье?.. Да… да… хорошо… сейчас… сейчас, — в я уже взвиваюсь по лестнице туда, в мансарду.
Три пары лихорадочно горящих глаз впиваются в кусок хлеба, который я держу, как редкое сокровище, обеими руками. Я надламываю его… Мои пальцы дрожат… Одну половинку Вале, другую Зеке… Зека хватает свою порцию и лихорадочно быстро уписывает ее… Сухая корка хрустит на его зубенках… О, этот хруст! Он выворачивает всю мою внутренность… Он нестерпим для моего голодного желудка…
Валя смотрит на свой кусок, потом переводит глаза на Зиночку, на меня.