В 1937 году существовал такой всесоюзный счет 159 782 – на него советские люди вносили кто сколько мог – рубль, десять, сто рублей: эти деньги шли в помощь испанским женщинам и детям. На общем собрании решили помочь и мы. Часть взяли из фонда совета, а потом Лира сказал: «И я от себя кладу месячную зарплату».
«И я! И я месячную!» – понеслось со всех сторон.
Дошло до Якушева, он помедлил секунду и тоже, как все, сказал: «Месячную…»
Но этой крохотной паузы ему никто не простил. И я тоже.
…И вот сейчас я гляжу на своих старших и думаю о них с тревогой.
Вот Лида стоит у куста сирени и сосредоточенно выискивает цветок с пятью лепестками: очень важно перед экзаменами.
– А ты съешь весь куст, – мимоходом советует Искра. – Уж во всем-то кусте найдется пятилистник…
Степан… О нем я всегда думал: из прочного металла сделан, на такого опереться – не ошибешься. А вот сейчас снова ощутима в нем прежняя трещинка, и мне за него тревожно.
– Помните, – сказал он на днях, – помните, Лепко ныл: я, мол, рыжий, я конопатый – кому я такой нужен? Что же мне-то говорить…
– Ты это серьезно? Ты всем нам не нужен?
– Семен Афанасьевич… Вы ж понимаете – не о том я…
– Настоящий человек на это не поглядит – как же ты-то не понимаешь?! Не поглядит, не увидит. Вот только найди этого человека.
Степан отвернулся. Ему кажется – он уже нашел, и кажется ему – это на всю жизнь. И последние два года ему у нас было хорошо, но и трудно. Он думает об отъезде с радостью, ему кажется – на расстоянии все станет легче. А ведь может статься – будет еще трудней. Что загадывать…
Недавно он дал мне тетрадку своих стихов. Среди стихотворений о Магнитогорске, чкаловском перелете и челюскинцах я нахожу одно, посвященное «А. Ш.»:
Я открою земные клады
Ради счастья и красоты.
Если это людям на радость,
Знаю, будешь рада и ты.
И в палатке, в пустыне рыжей,
Где походное мое жилье,
Я закрою глаза и увижу
Милое лицо твое…
Незадолго до конца экзаменов приехали в свой выходной день из Криничанска студент сельскохозяйственного техникума Василий Коломыта, рабочие ремонтного завода Шупик и Вышниченко. По дороге они, как всегда, забежали на почту, и телеграмма, которую они принесли, заключала самый дорогой подарок. Я прочел в ней слова, которые часто видел во сне, но уже не надеялся прочитать наяву: «Все хорошо, глаза спасены. Будет видеть, как раньше», – сообщала Лидия Павловна.
Я читал телеграмму ребятам, когда распахнулась дверь и на пороге появился Иван Никитич.
Ребят не удержать, они тормошат не только меня, Галю, своих, они кидаются к Ивану Никитичу:
– Вы рады? Рады?
Он слабо улыбается ребятам, находит глазами внука,
– Рад? – спрашивает он.
– Еще как! – отвечает Сизов.
– Лида! Лида! – кричит Шурка.
Лида не пытается скрыть свою радость, да если б и пыталась, не сумела бы. Она обнимает Шурку и целует в обе щеки.
с лак и большое горе, большое счастье не высказать, не описать. Нет таких слов. Полночи я просидел над письмом Филатову, – писал, черкал, кидал в корзину. Все слова были малы для того, что переполняло меня, хотелось, как тогда Катаев, вывести аршинными буквами одно только слово: «Спасибо!»
И вот Митя вернулся. Он вышел из вагона – высокий, ростом с меня, похудевший и окрепший одновременно. Мы обняли его.
Галя держала на руках малыша. Митя наклонился к нему и сказал серьезно:
– Здравствуй, Антон Семенович!
Вечером мы сидели в саду. Все было нынче, как заведено в праздник, – и вкусный обед, и пирог к чаю, и музыка. Но всякому человеку хочется иной раз шумного веселья, а иной раз тихого отдыха, раздумья. Так оно бывает и у целой семьи даже такой большой, как наша.
Ребята молчали. Молчание было легкое, доброе, его не хотелось нарушать. Мы сидели, наслаждаясь общей близостью и покоем.
Митя словно бы и не уезжал. А ведь полтора года прошло, полтора года его не было среди нас. Но живая связь не ослабла: он был все время с нами, мы – с ним.
– Вот скоро ребятам уезжать, – сказал Митя. – Кончат десятый – и в разные стороны…
– Как птенцы из гнезда, – вставила Лючия Ринальдовна. Мы не могли не засмеяться – очень уж мало Виктор и Степан походили на птенцов.
– Разъедутся, – продолжал Митя с какой-то не свойственной ему ноткой грусти в голосе. – А потом и мы уедем, а сюда новые придут, и мы даже их знать не будем.
– Как же не будем? Приедем, познакомимся. Ведь ты будешь приезжать? – спросила Лида.
– Буду. Сперва, конечно, буду. А потом закинет, как говорится, судьба, занесет куда-нибудь за тридевять земель, год пройдет, два, три… Эх!..
– Между прочим, к чему ты это все? – не вытерпел Горошко. – Я тебя очень даже хорошо знаю и вижу. Ты к чему ведешь?
– Верно, я неспроста. Я вот к чему. Видите? Держи, Егор… Настя…. Лида… передай дальше…
По рукам пошел маленький, красный, как капля крови, кружок, на котором мелко, но четко было выведено: «Челюскинец». У значка была застежка, он был прост и хорош этой простотой и отчетливостью.
– Вот, – сказал Митя. – У каждого – у меня, у тебя, у него и у тех, кто придет сюда потом, – такой значок. Примета. Где бы ни встретил, помоги, как брату, даже если и видишь в первый раз. Понимаете? Родня родню узнает но фамилии или там по сходству. Ты, мол, Королев и я Королев – не сродни? «Ну-ка, где ты родился, как твоего отца звать? Так я есть, ты мне троюродный». Или, к примеру: «Что-то больно у тебя лицо знакомое. Не из наших ли будешь, не из Старопевска ли ты? Как тебе фамилия? Величко? Ну, так и есть, родная тетя! Двоюродный дядя!» А мы? Как мы будем узнавать друг друга? Вот на это и значок.
– Ах, хорошо! – из глубины души говорит Настя. – И мне такой значок?
– А как же! – говорит Лева. – Всем полагается, на всех хватит.
Он горд, Лева, он чувствует себя именинником. И еще на одном лице великое торжество: на глазастом, словно бы всегда удивленном лице Пети Любопытнова. Ведь это им доверились Митя и наши будущие летчики, им написали еще зимой про значки, Федя и рисунок приложил. И в величайшей тайне, в часы, когда никого не бывало в мастерской, они заготовили на всех эти красные кружочки.
– Конечно, всем будет по значку, – говорю я. – Вот Дмитрий – он самый старший, он сейчас и раздаст нам. Начнем с самого малого. Матвей, ну-ка иди сюда.
Семилетний белоголовый Матвей застенчиво протискивается вперед и становится рядом с Митей.
Лицо Короля и серьезно и ласково, и лукавая улыбка скользит по нему, и светят прозрачные, янтарные глаза.
Он прикрепляет значок к парадной рубашке Матвея и спрашивает:
– Что мы ему пожелаем? Давайте будем говорить самое главное, что нужно этому человеку.
С Матвеем мы знакомы недавно, и потому ребята некоторое время молчат. Потом наблюдательная Лена говорит:
– Пускай будет посмелее. А то он наступил на мыша… Да как закричит!
Матвей багровеет, он совсем уничтожен.
– Не робей, Матвей, ни волков, ни мышей! – серьезно советует Митя. – Ну, кто следующий?
– А я думала – желать надо счастья, – говорит Настя.
– Тогда будет всем одинаково. Счастье, радость – это дело такое, всем его надо побольше. А вот мышей боится Матвей, а хвастается много Литвиненко, а обижается часто…
– Лида! – говорят разом несколько голосов.
– А в драку лезет…
– Шурка!
– А смешливая очень…
– Наташа!
– А дразнит всех…
– Лепко!
Одно за другим сыплются пожелания, и зерно каждого – то, что о тебе думают товарищи.
Вот перед Митей стоит Якушев. Это случай посложнее, чем все, что было до сих пор. Некоторое время ребята молчат. Становится слышно, как звенит комар. И кажется, совсем рядом проносится поезд. И долго, долго еще мы слышим паровозный гудок – вот он тает в воздухе, тает, нет его…
– Что же мы пожелаем Виктору? – спрашивает еще раз Митя.
И Галя говорит:
– Не вкладывай душу в вещи.
Значит, и она умеет быть безжалостной.
* * *
В день, когда мне исполнилось тридцать четыре, я, встав поутру, нашел на столе стихи. Они были очень длинные, но я до сих пор помню такие строки:
Кто был учителем, тот даже в час последний
И молодость и юность сохранит.
И в множестве сердец, им возвращенных к жизни,
Он после смерти все же будет жить.
– Кто же это в день моего рождения поминает мне про час последний?
Галя в ответ рассмеялась:
– Это Витя сочинил. Очень старался. Уж ты не огорчай его.
– Гм… Ладно, не буду огорчать. Только что это его потянуло на поэзию?
Это был первый стихотворный опыт Виктора, и огорчать его я не собирался. Стихи, конечно, были нелепые; чудак, все снова поминал о быстротечности человеческой жизни, что к случаю не очень подходило, а все-таки он помнил о моем дне и хотел сделать мне приятное, и вот это, по правде говоря, мне и в самом деле было приятно.