Он приходил и еще – то изредка, то чаще, но почему ноги несли его к нам, я не понимал. Он глядел – и не видел, слушал – и не слышал. Приходил, перекидывался словом с Галей и возвращался домой, иной раз даже не повидав Славу.
Я смотрел на них обоих и думал: от их кровной связи ничего не осталось. Их роднила только женщина, которой больше нет. Я знал ее мало – и то, что знал, не внушало мне доброго чувства. И наверно, я был неправ. Видно, в жизни часто проходишь мимо людей, не разглядев их по-настоящему.
Вот для Ивана Никитича она была всем. Она придавала его жизни тепло и полноту. Не стало ее, и все для него потускнело, как будто исчез источник света. Человеку надо было заново привыкать к жизни, искать оставшийся в ней смысл, и он еще не понимал, как это сделает.
Однажды, глядя ему вслед, Лида сказала тихо:
– Жалко его…
Да, когда умирает человек, жалеешь о нем. Но еще больнее за тех, кто остался. Им труднее.
А рядом с сочувствием росло во мне другое: он не вправе просто доживать свой век, он обязан жить! Ведь он не один! Впервые я пожалел Сизова: его много баловали, ему много дарили, а кто любил его? Для бабушки он был целым миром, а умерла она – и кому он нужен? Лидии Павловне? Кажется, не очень – она, видно, не простила ему горя и болезни сестры. Деду? И того меньше. Только мне. Нам.
Если бы сейчас Иван Никитич захотел взять Славу, я бы постарался не отдать его. Постарался бы отговорить. Прежде у мальчишки была семья – плохая, неудачная, но семья. Сейчас ее не стало. Может, это на время, не навсегда? Может быть. Но сейчас оно так.
На совете нашего дома я сказал всего несколько слов. Пришло время выполнить наше давнишнее решение – Иван Никитич вернулся. Но я снова прошу совет отменить это решение.
Я не стал объяснять почему, и никто не задал вопроса. Ребята молча согласились. Я знал, они все поняли. И еще: с того дня, как Сизов попросил Любопытнова выбить ему зуб, они подобрели к нему. Круг отчуждения чуть разомкнулся, и если Владислав способен был хоть что-нибудь чувствовать, ему, верно, стало легче дышать.
– Семен Афанасьевич, – сказал мне к вечеру Митя, – тут без вас Сизов приходил. Он никак не соберется с духом вам сказать, меня просил.
– Что такое?
– Он говорит, что Кляп Дементий Юрьевич все спрашивал, не бьете ли вы нас. Его, мол, не били? А он раз и брякнул: да, мол, бил; хуже – топором замахнулся. И еще он рассказал Кляпу, как вы Мишку Вышниченко с дороги вернули.
– Папа, – говорит Лена, – он тут Мите рассказывал, а сам ревет.
– Он при тебе рассказывал?
– Нет, просто я там сидела. – Лена кивает в сторону другой нашей комнаты. – Там сидела и все слышала. Я не виновата, я бы вышла, да он плакал…
– Когда казак плачет – это хорошо! – откликается Митя.
Гм… откуда это у него?
– Хорошо, когда мужчина плачет? – удивляется Лена. – Стыдно, когда мужчина плачет!
– Стыдно, когда женщина плачет, а когда мужчина плачет – это очень хорошо!
Смотрю на Митю – всерьез он или шутит? Он все реже шутит сейчас и, кажется, любому другому обществу предпочитает общество Шурки и Лены.
– Эх, Леночка, – услышал я однажды, – бывают же такие счастливые – в рубашках родятся! А я – в одной майке…
Читать Мите запрещено, а мысль о занятиях гложет его. Лена читает ему вслух учебники по литературе, истории и географии. Хуже с химией и физикой – тут Лена то и дело спотыкается о формулы. Лида готова читать Мите всякую свободную минуту, но Митя не любит, когда она приходит.
Однажды я слышу – и едва верю, что это говорит он Митя:
– Нет, не надо читать, ты плохо читаешь. – И, помолчав добавляет: – Что ж ты не обижаешься? Я же тебя обидел!
Лида уходит, и больше я ее в нашей комнате не вижу.
– Зачем ты так? – спрашиваю я.
– Больно жалобно глядит. Не надо мне этого.
Шурка так хочет чем-нибудь услужить, так хочет! Но читать… читать он пока не мастер и только с завистью смотрит на Лену.
– Семен Афанасьевич, – говорит как-то вечером Митя, – а с одним глазом в медицинский примут?
– Мы ведь условились про это не думать!
– Есть не думать.
Но он думает. Вижу, знаю: думает. Он мечтал об автодорожном. А сейчас, видно, соображает, прикидывает – что бы выбрать другое, если глаз пропадет?
Медицинский? Наизнанку вывернусь, поперек себя лягу, Шеина заставлю помочь нам, а сделаем так, что его примут.
Значит, я и сам допускаю, что глаз может пропасть? Не хочу! Ни за что! Но если?..
А через несколько дней я с порога увидел: он стоит у окна, закрыв ладонью здоровый глаз, и смотрит больным.
– Митя? – окликаю я тихо.
Он оборачивается. На застигнутом врасплох лице – смятение.
– Семен Афанасьевич! Я замечаю – мутнеет и мутнеет. Будто все пеленой покрывается. Вот сегодня одну раму от окна вижу, а больше ничего…
– Не будем ждать, пока кончится месяц. Надо в Одессу!
* * *
На другое утро приходит Шеин и с ним Лидия Павловна. Лицо у Ивана Никитича суровое, неприветливое, но на нем сегодня нет выражения безучастности.
– Вчера вечером я узнал о несчастье с Митей. Семен Афанасьевич! Как же вы могли не сказать мне?
– Вам не до нас, Иван Никитич.
– Стыдно вам. У человека, кроме горя, есть еще и обязанности. Я врач.
И мне действительно становится стыдно, но он не дает мне вымолвить ни слова.
– Мы поедем к Филатову. Втроем поедем – Лидия Павловна, Митя и я. Если Филатов положит Митю к себе в клинику, Лидия Павловна останется с ним в Одессе.
– Но как же…
– Мы и так у вас в неоплатном долгу, – говорит Лидия Павловна.
Галя морщится, как от зубной боли.
– Не будем о долгах, – резко говорит Иван Никитич. – Собирайте Митю, в дорогу – чем скорее, тем лучше!
Мы собираем Митю в дорогу. Собираем с надеждой, не позволяя себе думать о неудаче.
Сизов все время вертится рядом. Митя сейчас у всех на сердце. А кто повезет Митю к самому лучшему доктору? Иван Никитич. А кто такой Иван Никитич? Владиславу Сизову дед! То-то же!
Суета у нас не тревожная, а радостная. Нынче никто не хочет думать о плохом. Вот пока ждали, было смутно на душе: нет ничего хуже, чем ждать сложа руки.
Катаев все спрашивает: может, Филатов приставляет новые руки вместо ломаных? Но он-то как-нибудь обойдется и старой рукой – уже снят гипс, и только по вечерам Галя ловит Николая, чтобы сделать руке теплую ванну. Нужна еще и гимнастика, за этим следят Федя и Лира. Если рука не начнет работать, как прежде, какой же из него летчик?
Анюта, с тех пор как с Колей случилась беда, стала с ним помягче. Чаще к нему обращается, не так холодно смотрит. Но он не хочет этого. Не надо ему жалости.
– Вот и будут, как журавль и цапля, – с досадой заметет Лючия Ринальдовна. Она сейчас по горло занята сборами – печет и жарит на дорогу Мите.
И только двое в эти дни не находят себе места – Шурка и Лида. Шурка плачет, размазывая слезы по своей оливковой физиономии. Лида смотрит хмуро, отвечает односложно, разговаривая, смотрит в сторону.
– Лида, – окликает ее, Митя, – хочу попросить тебя: пригляди тут за Шуркой. Только с ним надо построже, а то совсем распустится!
Лида поднимает глаза на Митю, и такая в них любовь, такая благодарность, что Митя отводит взгляд, а я спешу отвернуться.
…Не люблю провожать. Не люблю прощаться – ни на день ни на час. Разве всегда знаешь, не превратится ли час в месяц и день – в долгие годы?
Последнее объятие, последний взмах руки. Поезд трогается, мы идем рядом с вагоном, он все обгоняет, обгоняет нас Митя кричит с площадки:
– Не беспокойтесь! Все будет хорошо! Уж я знаю!
Мы с Галей смотрим вслед. Вот один последний вагон, все дальше и дальше, вот одна черная точка. Вот нету и ее.
…Через десять дней пришло письмо от Ивана Никитича. У Мити в пораненном глазу – помутнение роговицы. Надо делать пересадку ткани. Филатов согласен положить его к себе и скоро сделает операцию. Но потом Митя должен будет остаться в больнице на год – пока ткань не приживется. Если приживется хорошо, зрение возвратится полностью.
– Не станем подавать в Криничанское летное училище, подадим в Одесское, – сказал Федя. – Все-таки навещать будем, ему веселее.
– А как же школа? Останется на второй год? – спросил Витязь.
– Зато… зато я его догоню, будем в одном классе! – И, тотчас поняв, что сказала лишнее, Лида выбегает из комнаты.
* * *
Летом 1938 года, окончив седьмой класс, стал готовиться в сельскохозяйственный техникум Коломыта. Шупик поступил слесарем на Криничанский завод. Ступка сам отвел его, присутствовал при испытаниях и, вернувшись, рассказывал скромно и горделиво:
– Ну что ж, мне так и сказали: сразу, дескать, видно, в чьих руках побывал, добрый слесарь. Еще бы не добрый!
Крещук, Катаев и Лира подали заявление в Одесское летное училище и уехали держать экзамены. Они уезжали такие веселые, что мне стало грустно, и, заметив это, Галя сказала: