Иванко тяжело переживал смерть матери: стал молчаливым, избегал встреч с товарищами. А тут ещё вскоре бабушка сломала ногу, и её увезли в дом инвалидов. Где находится этот дом, Иванко не знал. Слышал, что в Оксине. Далеко ли, близко ли до Оксина, Иванко не мог и представить себе. Ведь кроме своего поселка да тундры, он нигде не бывал. Своим домом Иванко считал теперь интернат.
Зима после грустной осени пришла не из легких. Во время осенних штормов пробилось к ненецкому берегу только одно судно с продуктами. Остальные то ли исчезли в море, то ли вернулись в Нарьян-Мар или Архангельск — никто не знал, где они. А потому всё ненецкое побережье зимовало почти без продовольствия. Люди жили в тундре тем, что добывали сами.
Зиму Иванко провел в интернате.
Потом пришла весна. Люди радовались, целовали друг друга, смеялись и кричали:
— Ура! Война кончилась!.. Кончилась война!
Иванку хотя и некого было ждать, но он тоже радовался со всеми людьми: война кончилась!..
Пришло незаметно и лето. Как-то Иванко стоял один на берегу реки, смотрел не по-детски грустными глазами вдаль. Взмахивая пружинистыми крыльями, пролетел над рекой одинокий гусь, и Иванко долго смотрел ему вслед. Белыми парусами проплыли по синему небу два лебедя — исчезли в голубой дали. Иванко подумал о лебедях, и ему сделалось грустно. Вспомнил одинокого гуся, и по щекам потекли слезы. Казалось, о том же шептали у берега и быстрые воды реки:
«И ты один… тоже один… Война кончилась. К твоим товарищам возвращаются отцы, братья. Тебе и ждать некого. И матери у тебя нет. И бабушки… И ты всегда теперь будешь один, как серый гусь, улетевший за реку, в тундру…»
Иванко силился удержать слезы, а они сами лились. Он запрокинул голову — слезы лужицами встали в глазах и вновь полились. Но он не плакал. Он не хотел плакать. Слезы у него почему-то сами лились. И он не видел даже солнца, когда поворачивал голову и смотрел на него: перед ним была лишь похожая на северное сияние радуга.
Иванко вытер слезы. И на душе стало легче. Казалось даже, что слезы смыли в сердце соринки, от которых в нём щемило. Посветлели небо, земля. Солнце смотрело теперь в упор на Иванка, раскинув ослепительно знойные ресницы.
— И-и-ва-ан-ко-о! — услышал он вдруг детский окрик. — Ива-а-ан-ко-о! — кричал Игорь Михайлов, товарищ по интернату.
Он бежал к берегу, за ним шел солдат невысокого роста, пристально смотрел на Иванка.
Иванко насупил брови. Солдат сжимал пальцы обеих рук в одном кулаке и так сильно, что они были белые, Он спросил:
— Иванко! Это ты?
Голос солдата дрожал.
Иванко стоял и молчал. Не скоро ответил он, не зная, что хочет от него незнакомый дядя в военной форме:
— Я.
Солдат схватил Иванка сильными руками, прижал к груди.
— Иванко! Сынок!
Иванко бормотал что-то сквозь слезы, сам не понимал что, и тыкался, и тыкался лицом в пропахшую махоркой шинель — тыкался так, что лицу сделалось больно. Он почему-то всегда думал, что шинель отца именно так должна пахнуть.
— Значит, в интернате живешь? — успокоившись, наконец, отпустив Иванко, спросил Микул, не в силах оторвать глаз от сына. — Значит, колхоз не забыл тебя — сына единоличника Паханзеды?
— Мы колхозники, — сказал Иванко.
— Значит, и солдат Микул Паханзеда тоже колхозник, — сказал Микул. — Бабушку найдём, сынок, будем жить вместе.
Жители поселка Пэ-яха-харад видели в этот день, как долго стояли на берегу два человека — один широкий в плечах, в солдатской шинели, другой ниже ростом, тонок и строен. Они ни на шаг не отходили друг от друга. Люди знали, что это лучший охотник Большеземельской тундры, возвратившийся с войны солдат Микул Паханзеда; после долгой разлуки он разговаривает со своим сыном Иванком, и не мешали ему: пусть говорит. Не надо мешать им. Отцу и сыну есть о чём поговорить после такой разлуки. Пусть говорят.
I
Сорок восьмая весна в жизни Микиты Салиндера гремела водопадами и бурунилась на перекатах резвых речушек бурными талыми водами. Шла снежная вода! Сколько уходило в океан буйной силы вместе с солнцем, дающим жизнь тундре. Вода спешила в океан, спешили в тундру птицы, чтобы напиться на целый год дающей силу крылам снежной воды.
Тому пятнадцать лет, как кончилась война. Небо — мирное небо. Тундра — мирная тундра. И ветер, откуда бы он ни дул, вот уже пятнадцать лет — мирный ветер.
Солнце дни и ночи ходило неустанно вокруг трех чумов оленеводческой бригады, которой вот уже десятый год руководил бывший батрак большеземельского кулака Микита Салиндер.
Микита хорошо знал свою работу. Да и как не знать, если, ещё лежа в люльке, он смотрел на непробиваемые даже солнечным лучом рощи оленьих рогов. Микита Салиндер был лучшим пастухом на Большой земле. Уже не первое лето мыли дожди его портрет на большом красном щите возле правления колхоза «Едэй сехэры» в поселке Харёй Саля. Микита, приезжая в поселок, останавливался у щита и, затаив дыхание, рассматривал свое изображение на сверкающей, как стекло, бумаге. А совсем недавно портрет Микиты появился в газете «Нярьяна вындер». Знакомые сразу узнавали его:
— Вот ведь, — не без зависти говорили они, — бывший-то батрак Игны каким человеком стал! В газете пропечатали.
— Хвалят?
— Ещё как!
Микита не расставался с газетой, он таскал её в нагрудном кармане своей лучшей рубашки. Рубашку ещё зимой сшил ему лучший портной колхоза Иван Лаптандер, бывший знаменитый шаман Большеземельской тундры. Микита любил эту суконную рубашку. Гордился ею: большие начальники из такого сукна штаны себе шьют, а он, Микита, сшил рубашку. Значит, богатый он человек.
Заезжая в поселок или в чужой чум, Микита первым делом снимал малицу, сдувал приставшие к рубашке ворсинки, протирал рукавом блестевшую на груди медаль «За доблестный труд» и только после этого садился за стол и разворачивал газету.
Микита гордился собой, сиял не хуже своей красноватой, под цвет золота медали. И всегда вспоминался ему в эти минуты солнечный майский день. Вот он бросает на землю хорей и вожжу, влетает в чум, готовый лопнуть от счастья.
— На, Матро, смотри, — протягивает он жене газету.
Жена удивленно смотрит и говорит:
— На что мне бумага-то? — и пожимает плечами. — Ты ведь, Микита, тоже не прочитаешь… Случилось что?
— Не надо читать. Смотри.
От волнения у Микиты пересохло горло, он тяжело дышал. Матро вертела в руках газету, наконец она разглядела фотографию:
— Ой! Это же ты, Микит! Ты?
— Я… конечно, я.
— Ругают? Хвалят?
— Кто будет ругать Микиту? Что плохого я сделал? Оленей волкам выкармливаю или теряю? Не бойся, Матро, не бойся. Хвалят меня…
Матро глядела то на газету, то на Микиту и видела сразу два родных лица: застывшее на бумаге и живое.
Дрожащими руками взяла газету и старуха, мать Микиты; поднесла портрет к самым глазам.
— Ой! Конечно, он! Мой Микитко! — обрадовалась старуха и заплакала, потом начала креститься. — Нум арка! Тебя видело солнце, мой Микитко! Нум арка! А вот твой отец всю жизнь тянул батрацкую лямку. Бедный мой Як! Думал делать людям добро, хотел и тебя увидеть человеком!.. Да не успел. Слава богу, что о тебе люди заговорили по-доброму. Слава богу! Будь всегда таким, Микитко! Делай людям добро, сын. И люди тебя полюбят. Нет ничего дороже на свете, чем любовь к человеку. Помни об этом… помни…
Микита слушал мать, и слова её тогда казались обычными, он не придал им значения. Старуха в последнее время говорила много лишнего. Вскоре она умерла.
Он похоронил мать на безымянном увале посреди тундры. Она первая в роду Салиндеров лежала в сосновом гробу в земле. Прежде ненцы не закапывали мертвецов. Гроб подвешивали на четыре столба на высоте человеческого роста, к перекладине над изголовьем привязывали колокольчики. Возле мертвеца оставляли его личные вещи, одежду и сломанные нарты.
Микита нарушил обычай. «Власть новая, — думал он, — порядки новые, и хоронить надо тоже по-новому, как у русских».
С тех пор почти каждый день Микита слышал голос матери:
— Делай людям добро, сын. И люди тебя полюбят…
Люди уважали Микиту. Шли к нему за советом, помогали ему. Всё было хорошо, — одно его мучило. У Микиты была дочь — Полина. А ему очень хотелось сына — помощника и наследника.
— Ну, подари же, Матро, сына! Пусть хоть ветром тебе надует, только бы родился сын… Сын… — просил Микита.
Время шло, сына не было. Матро и самой его хотелось, она тяжело переживала семейное горе. Но ещё тяжелее переживал Микита. Страшно было подумать, что на его глазах навсегда оборвется род Салиндеров. Заветная ниточка, которую так берегли предки. Может ли Микита с этим смириться? Нет, конечно. Так жить нельзя.