У себя дома, заперев дверь, включив на кухне лампочку, бабушка вытаскивает из теплой печной загнетки сковородку с лепешками. Достает оттуда же блюдце подогретого масла, ставит перед Пашкой на стол.
— Ешь! Скоро тебе и впрямь в школу… Набирайся сил!
— Я без того сильный! — хвастает Пашка, не забывая при этом обмакивать очередную лепешку в масло.
Бабушка с похвальбой соглашается:
— Куда там! Кто спорит! Знамо, сильный… Вон до чего хорошо меня, старую, поддерживал на лесенке.
— Я тебя всегда буду поддерживать! А еще я буду приглядывать у Русакова за птицами. Он мне показал, как отмыкается дверь, потому что я человек Русакову — совсем теперь свой!
— Ешь, ешь… Ты всем теперь свой… — подвигает бабушка еще ближе к Пашке сковородку…
Вот так вот Пашкина жизнь в Кыжу после случая с отцом, с матерью начала было вновь налаживаться, даже строились кой-какие планы на будущее, но в самый расцвет лета, в июле, вдруг опять все пошло наперекосяк.
И первым нанес сердечный удар Пашке, как это ни странно, сам Русаков.
Не успел Пашка однажды утром выскочить по дрова во двор; не успел, как всегда теперь, первым делом глянуть сверху на дом Русакова, а Николай — почему-то не на работе, он стоит на своем крыльце, он машет Пашке: «Лети ко мне!»
Пашка прилетел стремглав.
Русаков небывало радостным голосом говорит:
— Айда выпускать птиц на волю! А еще, Пашка, я сегодня тоже встаю на крыло.
— Как это — на крыло? — засиял было Пашка. Русаков вынул из нагрудного кармана рубахи два согнутых бумажных листочка:
— Вот — вызов на летне-осенние экзамены в институт; вот — приказ еще и на трудовой отпуск. Все подписано, все круглой печатью припечатано! Расстаемся с тобой до конца этих дел. Я после экзаменов-то еще сестер-братьев хочу навестить. А чтобы с каждым повидаться, надо объехать почти все матушку Россию. У меня их — братков да сестренок — целая великолепная семерка!
И тут Пашка ничего больше далее спрашивать не стал, он понял главное: Русаков его покидает…
Он оперся спиной о дверной косяк, уставил глаза в пол, принялся медленно водить босой ногой из стороны в сторону, из стороны в сторону по длинной доске, по крашеной половице.
Потом едва выдохнул:
— Что ж…
А Русаков засуетился. А Русаков тоже Пашку понял:
— Да ладно ты, ладно! Да я же ведь вернусь! Я тебе Юльку оставлю… Для компании… Давай-ка распахивай окно, устроим напоследок птичий праздник!
Не ожидая Пашки, Русаков раскрыл окно сам, начал отпирать клетку за клеткой сам, да только праздника, каким он когда-то намечался, все равно не выходило.
Птицы про волю помнили смутно и особенного стремления к ней не проявляли. Они вроде теперешнего Пашки жались в отпертых клетках по уголкам, на хозяина поглядывали недоуменно.
Только когда Русаков стал выставлять клетки прямо на подоконник, когда настороженные клювики пичуг омыло солнечным ветром, оплеснуло запахом спелых трав, зеленых листьев и смолистым духом сосновой хвои, то первым тут очнулся верткий поползень.
Он — серо-голубоватый — скакнул на белую гладь подоконника, шевельнул крыльями сначала робко, забыто, нескладно, да вот выправился, и — порх! — безо всякого «до свидания!» скрылся за окном в кустах.
— Один удалец отчалил! Живи, друг! — махнул ему Русаков.
Такой примолвкой он провожал каждую пичугу. То же самое сказал снегирям. И каждый раз оглядывался на Пашку, как бы приглашая взбодриться и его.
Да только Пашке виделось теперь все иначе. Пашка глядел не вослед птицам — он глядел, как пустеют клетки. И чем больше становилось их, необитаемых, тем, ему казалось, непоправимее пустеет и сам дом Русакова.
Лично Русаков еще — вот он! А дом его для Пашки пустеет и пустеет. И незачем ему будет сюда с этой поры заглядывать, не к кому будет приходить; и он, как бы пытаясь все сейчас происходящее повернуть вспять, едва выговорил непослушными губами:
— А я-то, Коля… А я-то, Коля, собрался уже не когда-нибудь, а прямо завтра прибежать по нашей с тобой лесенке к тебе… Собирался примчаться к твоей автодрезине в твою бригаду… Но теперь что? Теперь это, Коля, уже ни к чему!
Пашка махнул рукой, опустил голову, а Русаков заходил по комнате из угла в угол. Потом встряхнулся, решительно снял с гвоздя клетку со щебечущим даже и в такую минуту с безунывным чижом.
Клетку он впихнул Пашке в ладони:
— Уймись! Ты ведь вырастешь — сам в какой-нибудь путь катанешь! То ли в Москву на экзамен, то ли вот в заслуженный отпуск… Упакуешь, брат, чемодан, займешь в поезде полочку, и хоть тебе что! Впереди — пол-отечества, а справа, слева за окнами — облака, небо, новые города, новые поселки, синь лесов, ширь полей!
Чиж четко повторил:
— Пили-ей!
— Слышишь? С ним тебе будет не скучно ничуть. А еще, Пашка, помни:
Что так спешно поезда
С нами вдаль несутся?
Да затем, чтобы всегда,
Хоть откуда, хоть когда,
Нам к друзьям вернуться!
Русаков продекламировал это стихотворение на бодрый, маршевый распев, чиж ему подсвистел. В заключение Русаков добавил:
— Вот! Придумал только что!
И Пашка полную прыгучего шороха и свиста клетку прижал к себе, Русакова попросил:
— Повтори!
Русаков песенку повторил, и Пашка, соглашаясь с песенными словами, кивнул:
— Если вернешься, то, конечно, езжай.
Он даже не стал спорить, когда Русаков сказал, что отбывает ночью, что никаких проводов ему устраивать не надо.
— Давай лучше считать, — сказал Русаков, — что прямо вот с этой минуты время пошло все ближе к нашей встрече!
И время пошло, и чижик Юлька поселился у Пашки совсем не напрасно.
При чижике грустить было недосуг, за чижиком надо было ухаживать. Дважды в день ему полагалось переменять питьевую воду, устраивать в блюдце купаленку, подсыпать то и дело в кормушку дробленую крупу, приносить свежие пучки одуванчиков.
За добрый уход Юлька отплачивал тоже не скупясь. Он отлично умел подражать многим домашним, да и не только домашним звукам. Возбужденно начирикивал, когда бабушка на кухне чистила ножом дно сковороды; звенел точно в тон, когда Пашка размешивал в чайном стакане ложкой сахар; вторил свисту электровозов на полустанке, громкому звяку выгонных буферов.
Вылетали из чижиного горлышка мелодии знакомые и Пашке, и бабушке. Так, вскоре совсем Пашка услышал от чижика мотив той, русаковской песенки:
Что так спешно поезда
С нами вдаль несутся?
И подхватил сам:
Да затем, чтобы всегда,
Хоть откуда, хоть когда,
Нам к друзьям вернуться!
Бабушка спросила:
— Что за песенка? Откуда знаешь?
— Это нас с Юлькой научил Русаков.
— Да-а… — ласково вздохнула бабушка. — Да-а… Коля-то Русаков и теперь как с нами! Коля-то Русаков уехал, а нам его и на минуту не забыть…
Эту песенку вместе с Юлькой Пашка стал повторять часто. И каждый раз под эту мелодию ему чудилось: он видит, как в необъятном просторе земли по какому-то необъятному кругу сквозь рощи, поля и утреннюю летнюю рань мчится алый экспресс.
Он, экспресс, очень похож на тот, что был сохранен от беды отцом с матерью. Он весь такой же, как в то утро, — сверкающий, лишь на всем ходу из окна смотрит теперь не проезжий, незнакомый мальчик, а Русаков Николай. Он смотрит, следит в окно, как экспресс все круче да круче забирает по широкому повороту в одну сторону, радостно оглядывается на соседей-пассажиров и объясняет им: «Это мы берем направление на Кыж! А в Кыжу мой и Пашки Зубарева дом. Я обещал Пашке вернуться и вот вернусь теперь очень скоро…»
Под эту песенку Пашка теперь и жил.
Но вот нежданно-негаданно на Пашку и на бабушку навалилась новая незадача.
Приближалось первое сентября, и тут стало известно, что будущего первышонка Пашку могут записать в школу не ту, про которую думал Пашка, а только в школу-интернат. Причем в не очень ближнюю, в городскую.
Правда, и другие кыжимские ребята ездили учиться тоже в город. Ездили, потому что в крохотном Кыжу школу свою открыть было невозможно. Учеников тут набиралось — по пальцам перечтешь, да и те ученики все возрастов шибко разных. Одному надо в класс четвертый, другому в пятый, а следующему вовсе — в седьмой или восьмой…
Вот они и путешествовали на электричках; вот, когда очередь дошла и до Пашки, то в той-то известной всем городской школе сказали:
— Правильно! Из Кыжа к нам ученики ездят… Но они все старше, а ваш мальчик для самостоятельной езды мал. А раз он мал, то кто его будет сопровождать? Кто за него в пути будет отвечать? Вам самой это не под силу: вы же сама-то, извините нас, очень старенькая.