Не обращая больше внимания на злую бабу, я снова поставил на огонь котел с кашей, подлил молока, потом наклонился и подбросил дров. За моей спиной яростно хлопнула дверь.
Остаться без поварихи, когда на руках шестьдесят человек детей, – это не шутка. И все-таки я ни минуты не жалел о сделанном. Хамство заразительно. Нет уж, будем пока справляться сами.
* * *
Галя раздобыла в районе ящик яиц, села на попутную машину и поехала в Черешенки. По пути, у дверей роно, ее приметил инспектор, окликнул. Галя умолила шофера остановиться.
– К вам тут один мальчик направляется, захватите, – сказал инспектор Кляп.
– Одну минутку…
Минутку шофер обещал повременить. Но, конечно, минутка потянула за собой и другую и десятую. На пороге вновь появился Кляп:
– Подождите еще, надо выправить документы.
Шофер ждать отказался. Галя соскочила с машины, а шофер, которому изрядно надоела эта канитель, столкнул ящик с яйцами наземь. Раздался, как принято говорить, характерный треск.
Наконец документы были выправлены, еще через полчаса удалось снарядить сани, и Галя с мальчиком могли ехать.
– Помоги, пожалуйста, втащить ящик, – попросила Галя.
Он молча повиновался.
– Понимаешь, какая беда, – пожаловалась Галя. – С таким трудом удалось добыть эти несчастные яйца… а тут такая неприятность.
Мальчик сидел в санях, придерживая рукой сундучок, и безучастно слушал. На нем были меховая ушанка, хорошее, теплое пальто. Он не проявил ни малейшего сочувствия, напротив, почти отвернулся от Гали.
– Ты откуда? – спросила она.
– Ниоткуда, – холодно ответил мальчик.
– Как тебя зовут?
– Ну, Крещук.
– А имя?
– Ну, Федор.
– Как же это, Федя, ниоткуда?
– Все равно не скажу, – ответил он.
Галя до того удивилась, что и про битые яйца забыла. Разговор так и не завязался. О чем бы она ни спросила, Федя отвечал: «Не скажу».
– Ну что ты так? – сказал наконец возница. – С тобой по-доброму, по-хорошему, а ты все одно волчонок какой.
– Мне не надо по-доброму, – последовал ответ.
– Ух, трудно вам, должно быть, – покачал головой возница. – Ежели каждый с этаким норовом.
Когда они приехали, я вышел им навстречу. Галя представила мне Федю, а сама опять захлопотала вокруг злополучного ящика; кликнула ребят, и с величайшими предосторожностями они стали сгружать ящик с саней. Из щелей текли желтые ручейки.
– Ах, жалость какая! – донесся до нас Галин голос.
– Вот… на человека им наплевать. Им всегда какой-нибудь ящик важнее… – произнес новичок.
В изумлении я остановился.
– Кто это они?
Он дернул подбородком: они, мол, и все.
Я так и не понял, что же скрывается за этим местоимением. Они – учителя? Или они – взрослые вообще? Или – чем черт не шутит – женщины?
Я отвел его на кухню: все уже давно пообедали, и в столовой шли занятия. Поручил Лире накормить новичка. Лира тотчас заметался: тарелку! Ложку! Хлеба побольше!..
– Вот хлебай борщ, – сказал он через минуту, ставя перед Федей полную до краев тарелку, а сам сел напротив, подперев щеки кулаками, и стал внимательно смотреть Феде в лицо.
Федя немного похлебал и отложил ложку.
– Ешь! – возмутился Лира.
– Не хочу.
– Ешь, говорят!
– Да ты что привязался? Не буду я больше.
Федя устало отвернулся. Потом достал из кармана платок и вытер лоб.
– Твой платок? – спросил я.
– А то чей же?
– Поел? Ну, пойдем, познакомлю с товарищами.
Он поднялся, мы вышли из кухни.
– Скажи, – спросил я, – почему метка у тебя на платке «Ф. Г.», если ты Крещук?
Он исподлобья глянул на меня, тотчас отвел глаза и сжал губы: мол, все равно ничего от меня не добьешься.
– Ну, как знаешь, – сказал я.
По бумагам понять, откуда он родом, где его семья и почему он ушел из дому, не удалось. Из школы документов не было. Но Крещук сказал, что ему двенадцать лет и что учился он в четвертом классе.
Я был убежден, что фамилия у него другая, он сменил ее, чтобы не отыскали его семью. Когда я был мальчишкой, так делали нередко; иные беспризорники даже и забывали свою настоящую фамилию, называли себя привычным прозвищем, кличкой, приросшей к ним за время бродяжничества. Но то было в двадцатых годах, а сейчас уже тридцать пятый, ребята сбегают из дому все реже. И потом, видно, что в семье о Феде заботились: пальто у него не новое, но добротное, крепкая обувь, белье аккуратно заштопано. На его светлой рябенькой рубашке у плеча, видно, был вырван клок, и чья-то заботливая рука положила штопку разными нитками: голубой, розовой, белой – по цветам ткани. Такими не бывают вещи мальчика неухоженного.
– Кто штопал? – мимоходом спросил я.
– Сам, – был ответ.
Через несколько дней я показал ему дырку в кухонном полотенце и попросил:
– Почини-ка.
Он было вскинулся, потом вспомнил, замялся… Галя дала ему иголку, нитки, он хмуро и неловко поковырял иглой минуты две и молча отложил полотенце. Все было ясно, и он только глазами сказал: «Поймали… ну и ладно».
– Послушай, – сказал я ему, – зачем нам играть в прятки? Зачем тебе выдумывать? Силком тебя никто домой не отправит. Скажи, как оно есть на самом деле, и мы вместе решим.
Он даже не ответил. Молчал, упрямо, добела сжав губы.
Мы определили Крещука в отряд Искры, и тут на него предъявил свои права Лира.
Лира дружил со всеми. Вернее, дружил он со мной – поверял мне все свои огорчения, делился мыслями и планами. Он неутомимо ссорился с Ваней Горошко, слушался Короля, уважал Искру («Ух и память! Ух и головастый!»), презирал неизвестно почему Любопытнова, а в общем, был одинаково хорош со всеми. Но Крещук задел какие-то особые струны его сердца, а почему – этого не мог понять ни я, ни, кажется, он сам.
– Хочу с ним подружить, – сообщил он мне однажды.
– Понравился он тебе?
– Угу.
– Чем же?
– У него почерк хороший, – сказал Лира, помолчав.
Я постарался ничем не выдать своего удивления. Почерк у Феди действительно был превосходный: мелкий, но отчетливый, круглый, однако мне казалось, что для дружбы этого, в общем, маловато.
Но вот незадача: оказалось, Крещук не хотел дружить с Лирой. Он ни с кем не хотел дружить, а Лира ему, видно, был и вовсе без надобности.
– Отстань, – сердито говорил Федор, когда Лира подходил к нему с наилучшими намерениями. – Чего привязался?
Анатолий горяч и самолюбив – это известно. И по всем законам, божеским и человеческим, он должен бы сказать про себя, а еще вернее – во всеуслышание: «Ну и черт с тобой!»
Но он этого не сказал. Получалось, что Фединых слов, Фединого отпора он просто не слышит: он не огрызался, он упорно садился рядом с Федей готовить уроки и очутился по соседству с ним в спальне, для чего поменялся кроватями с Искрой.
Взрослых Федя слушался беспрекословно – никогда не отказывался, не спорил. Учился хорошо. И в общем, внешне ничем не отличался от других.
* * *
Пришло письмо Леве Литвиненко.
– Это, верно, не мне. Откуда мне напишут? У меня родных никого нет, совсем никого.
Но на конверте стояло черным по белому: «Литвиненко Льву Андреевичу».
Лева взял у меня конверт, разорвал, первым делом взглянул на подпись; просияв, быстро прочел письмо. Только после этого поднял просветлевшие глаза.
– Это от Лючии Ринальдовны.
Я очень удивился, услыхав такое необыкновенное имя-отчество, но Лева, видно, иначе понял мой удивленный взгляд.
– Семен Афанасьевич, она очень хорошая, очень, прямо замечательная! – начал он горячо, как будто я высказал на этот счет какие-то сомнения. – Она подруга моей бабушки. Когда бабушка умерла, она хотела взять меня к себе, только это не вышло. У нее муж был очень больной. А теперь вот она велит спросить: можно ей навестить меня?
– Конечно, можно. Раз она твой друг, пускай приезжает, мы будем рады. А почему у нее имя такое… странное?
– О, это целая история! Она итальянка. Ее родители давно-давно переехали в Россию. И она совсем как мы, только вот имя такое. А фамилия самая простая – Веткина.
Мы дали ей телеграмму, приглашая навестить Леву, и она приехала. Небольшого роста, стройная, быстрая. Ничего старческого не было в ней, кроме седины: волосы как снег, а смуглое лицо почти без морщин, и глаза живые, даже лукавые. И одета она была как-то очень ладно, и двигалась легко, и разговаривала открыто и располагающе.
Она всплакнула, обнимая Леву, но тут же вытерла глаза маленьким, в кружеве, платком, и сказала Гале:
– Я знала его мать и бабку – всю семью. Близкие, очень близкие мне люди.
Лева стоял, хмурясь и кусая губы, – то ли улыбку сдерживал, то ли слезы.
– Не надо, не надо, – заторопилась Лючия Ринальдовна, – то все прошло. Я растревожила тебя, прости. Хотелось повидаться с тобой, я ведь теперь тоже одна, ты знаешь…
Мы оставили их вдвоем у меня в кабинете, чтобы они могли поговорить без помехи.