— Но-о! — свирепо крикнул он, и начал бить ее как и чем попало. И среди ночи глухо раздавались те же крики, голоса без слов, озлобленные и негодующие. На возах топорщились, колыхались и как будто жалобно стонали срубленные елки.
Вдруг впереди переднего воза, на самой дороге, завилась и взметнулась к небу гигантская воронка. Все поле ахнуло и не то захохотало, не то взвыло от ужаса. Возчику залепило глаза, а он опять стал видеть, ему показалось, что впереди, в нескольких шагах, будто идет кто-то или бежит; и не то это — зверь, не то — человек.
— Но! — опять свирепо закричал он.
По его расчету город уже должен был быть близко. С дороги они не сбились, они чувствовали это по твердой почве, которая у них была под ногами. Только немного сбейся, — сейчас же уйдешь в снег по колено. Но кто бы это мог идти впереди? Уж раза два он ясно различал, что кто-то, действительно, идет, и хотя в этом не было ничего странного, а тем более невероятного, одно сознание, что кто-то идет впереди, почему-то нагоняло на него непонятную ему жуть. Он остановил лошадь и стал ждать, чтобы задние воза нагнали его. Со вторым возом шел его родственник, Степан. Еще не видя его, он услыхал отрывочные, сердитые звуки его голоса. Увидал он его в двух шагах от себя.
— Чего стал? — свирепо кричал тот, размахивая руками, чтобы согреть их.
Он кричал, а слова относило ветром, и разобрать можно было только немногие. Ефим тоже стал кричать, не отдавая себе отчета, за что и почему он ругается, и, накричавшись, оба мужика опять подошли к своим лошадям и стали бить их. Обоз опять пополз, а впереди шел кто-то, кто-то странный и необычайный, и каждый раз, как Ефим видел его, ему становилось все более и более не по себе. Он знал теперь, что это человек, но очень маленький человек. Он знал, что это ребенок. И этот ребенок шел в метель и вьюгу в одной длинной, светлой распоясанной рубашке, с голыми, тоненькими, как жердочки, ногами, с непокрытой белобрысой головой…
И только когда обоз въехал в город, потянулся по освещенной улице, странный ребенок вдруг неизвестно куда исчез.
Ефим так иззяб и устал, что в этот же вечер сильно напился. Пьяный, он шел по улице, пошатывался и толкал прохожих. Так как это был вечер сочельника, то на улице было особенно людно: шли из церквей, спешили за последними закупками к празднику, глазели в окна магазинов… То и дело тащили на руках и везли на извозчиках большие и маленькие елки.
— А куда пошло дитя? — спрашивал себя Ефим. — Я видел, как шло дитя в метель и вьюгу. Где оно теперь деревенское, голодное, холодное дитя?
Что дитя было деревенское — он знал это наверное: у него самого дома, в деревне, были такие дети. Он сам еще недавно получил письмо от жены:
«И сообщаю я вам, Ефим Савельич, что и детей прокормить и самой мне прокормиться стало невозможно. Потому лавочник больше в долг не дает и все я теперь, что могла, заложила, так что стали милостыню просить, выйти нам не в чем. И сама и дети разуты и раздеты»…
Вспомнилось Ефиму это письмо жены, и он остановился и махнул рукой так, что чуть не потерял равновесия.
— Эх! — громко заговорил он. — А ведь я, что же?.. Я, вот как перед Богом… Скажи мне теперь: «Ефим! работай до пота-крови!» Я готов. А ежели теперь ни работы, ни местов? Откуда же и мне?.. Господи!
Он ударил себя кулаком в грудь и пошел дальше.
— А зачем пришло дитя в город? — спросил он и с недоумением остановился. Кругом него шла суетливая предпраздничная толкотня: люди шли, бежали и ехали. Столько людей, что от их движения рябило в глазах и кружилась голова. Чей-то грозный нечеловеческий голос крикнул над самым его ухом. Что-то блеснуло как два громадных глаза, что-то толкнуло его, обожгло, отшвырнуло в сторону… Огни улицы потухли…
…И опять тащился обоз по дороге, и Ефим шел рядом с передним возом, на котором топорщились, колыхались и вздрагивали срубленные елки. Те, которые лежали внизу, волочились ветвями прямо по снегу.
— Но-о! — кричал Ефим и колотил, чем попало усталую лошадь.
И спереди, и сзади, и кругом расстилалось белое снежное поле, низко над ним нависло серое небо и все молчало, все было тихо и почему-то жутко.
— А ведь, кажись, была метель? — припоминал Ефим. — Когда же это было? И куда запропастился город? Давно бы ему надо показаться, а его все нет и нет.
Он начал всматриваться вдаль, и вдруг увидал, что всего в нескольких шагах впереди, по дороге, идет ребенок в длинной распоясанной светлой рубашке, с голыми, тоненькими, как жердочки, ногами, с непокрытой белобрысой головой. Он шел так, как ходят дети, когда спешат: быстро-быстро перебирая ножками и слегка задевая одной за другую. Спина его была немного сгорблена, как будто он устал или нес в руках что-нибудь тяжелое.
«А ведь замерзнет дитя», подумал Ефим и стал настегивать лошадь, чтобы нагнать его. Но оно все шло впереди, на том же расстоянии, и босые ножки семенили и мелькали.
«Голодают в деревне и идут, — думал Ефим. — Вот равно и мои теперь: разумши, раздемши. Только моим до города не дойти, тем далеко. А в деревнях теперь кто поможет? Бывало, сосед соседа выручал, а теперь и соседи такие же нищие; все нищие, всех Бог поровнял. А моим до города не дойти…»
Он думал и рассуждал спокойно, равнодушно, точно никогда и не было той боли и тоски, которые заставляли его напиваться допьяна на те жалкие гроши, которые ему удавалось заработать. Не посылать же было этих грошей в деревню! Кого бы они там спасли? Здесь они его спасали от отчаяния. Не сыт, да пьян. Все будто от мыслей легче. Трезвому-то эти мысли сверлили сердце как буравом.
«Жена! Дети! Что у них там? Как? Уже не померли ли все с голоду? Неужели и мальчик его, Андрюшка? Экий малый-то был! Всего семи годков, а ты малый!.. Эх! Нет, моим не дойти! — думал он. — Куда, далеко! А ведь ровно мой Андрюша идет, только разве похудше, потоньше. А и рубаха его и голова белобрысая».
— Эй! — крикнул он, — эй! — и сам удивился, как громко, звучно и свободно пронесся по полю его зов. — Стой, малец, подвезу! В город ты, что ли?
— В город! — отозвался чистый, высокий голосок.
— Вот я тебя и намедни видал, как ты в метель шел. Этакая вьюга-метель, а ты в одной рубахе. Из голодных мест, что ли?
— Из голодных.
— А что больно далеко идешь-то? Разве ближе людей нет!
— Мы всюду идем: кто ближе, кто дальше.
— Значит, на всех вас хватит? Так, так!
Ефим засмеялся и опять ему стало странно, как необычно гулко прозвучал его смех.
— Аль несешь что?
— Несу!
— Гостинцу от голодных?
— Гостинцу от голодных! — точно эхо ответил высокий, чистый голосок.
«Видно, еще не устало дитя, — подумал Ефим, глядя, как семенят впереди по дороге тоненькие босые ножки. — Пусть идет, пока не притомится. Ему на ходу теплей».
— Ноша-то не тяжела? — смеясь, крикнул он.
— Ишь, тяжела! — ответило дитя.
— Так давай ее сюда, на воз. Вот, елки везу. Их убирать будут. И чем-чем ни разукрасят! А потом свечки на них зажгут и вот такие же мальцы, как ты, кругом плясать пойдут. Вот бы им твой гостинец от голодных! То-то бы радости прибыло! Давай его сюда! Свезу!
— Кому сам отдам — тому тяжело будет, — сказало дитя, — кто возьмет волей, хотя часть одну, тому легкости прибавится и радости.
— Так вот станем торговать вместе, — захохотал Ефим. — Ты своим гостинцем, я — елками.
И вдруг исчезли и белое поле, и серое низкое небо, и дорога, по которой шло босое деревенское дитя. Опять был город, сутолока, теснота, светлые улицы, освещенные, богатые магазины, нарядные, сытые люди. Ефим стоял среди рощи из срубленных елок и зазывал к себе посетителей:
— Вот елки! Лучше нигде не найдете! Уж заслужу благодарность! Не дерево, а пукет!
Он был весел и возбужден, и только никак не мог вспомнить, где и когда он успел выпить. Если бы он не выпил, у него не могло бы быть так легко и спокойно на душе: его сердце буравом сверлила бы мысль о том, что где-то далеко в деревне… О, как хорошо, что почему-то эта мысль не мучит его больше!