и… к полудню уж каждый в деревне знал, что Юдин с самого Майдана нес на себе осиновый лишаеватый телепень. Думал, смолистый, а не знал того, что осиновой смолы нет, что это лишайный нездоровый нарост — лес ведь тоже больной бывает.
Прибежала Христинка к нам и рассказывает, и все не верит мне — думает, что я пошутил над Юдиным. А тот, чудак, оказывается, не дошел до сухостоины, а набрел на сырую осину да и подумал, что это как раз и есть сухостоина.
Отец взял у меня письмо, сложил его пополам и спрятал в нагрудный карман.
— Привел я тогда Христинку с Юдиным в лес, показал сухостоину: «Пилите!» Смеются… Вот тебе и учитель, видишь… Потом к нему и приклеилось прозвище — Барсучок. Так он и уехал с этим прозвищем. И кажется, хорошо, что уехал от нас — не прижился бы тут никак. Непонятливый он какой-то был, ничего сам смекнуть не мог… Оно ведь так: ежели человек уродился таким, то его уж никак не изменишь… В городе, может быть, и Юдин был как Юдин. Там проще, там все готовое: пришел — купил… А тут не то, тут ему не город. Тут надо все самому делать. Тут любой человек насквозь виден. Коли удача постигла — слава ему. Зато уж промах его до смерти люди не забудут… Вот, допустим, поехал бы я куда-нибудь… Скажем, в Армению.
— Чего это так далеко ехать, зачем?
— Ну, допустим, поехал бы. Юдин же вот откуда-то прибыл к нам… Ну и я подался бы. И что? Надо мной бы смеялись там! Чудаком бы прослыл меж них: ни языка, ни обычаев, ни, главное, мудрости ихней. Ничего… А она, мудрость-то, завсегда в мелочах таится. У себя дома все мелочи понятны, впитаны с молоком матери, как говорится. Тут мы все мудрые…
Слушаю отца, удивляюсь и, конечно же, верю его словам. Жизнь он знает дай бог как! Никто так со мной еще не говорил о жизни… А в книжках жизнь не такая; наверно, тот, кто их писал или пишет, живет другой жизнью, своей… А отец вот рассказывает, и ты уверен: все правда, все было именно так!
Весной хорошо в лесу. Бьет в виски тугой хвойный настой мельтешит перед глазами туманная полумгла. Светлеют, наливаются синькой просветы в вершинах сосен.
Минули болотную речушку Железинку. И я, вспомнив, что дед мой, Андрей, жил когда-то тут, возле болота, спросил у отца:
— А место, где лесничевка была, далеко?
— С полкилометра еще… А что?
— Поглядеть… Там и колодец был?
— Криница была, а возле нее — комяга [2]. Большая, ведер на двадцать. Из нее пили не только кони да коровы. На зорьке часто лоси подходили, козули… Ничего подворье: и хлев, и погреб, и сад даже — все было, — говорит отец.
Я иду рядом с ним и удивляюсь: в такой глухомани жили люди — это ж просто немыслимо! А отец ведет беседу далее:
— Трое лесников тут жило и объездчик. Правда, не все были семейные. Объездчик с женой, ну и дед твой то же самое…
Вскоре мы повернули в мелкий кустарник, затем нам встретился густой лес — одни елки: маленькие — по грудь, и тут же, почти рядом, — другие, рослые огромадины, и вершины их, кажется, упираются прямо в самые облака. Наконец мы кое-как продрались на квартальную линию. Там, извиваясь среди густого малинника, бежала узкая тропинка.
— Вот и пришли… Ты садись-ка тут где-нибудь, — распоряжается отец и глядит по сторонам, чтоб выбрать для меня удобное место засады. К тому времени уже хорошо рассвело, и потому он спешит: — Под этой вот елкой приземистой затаишься. Как раз и ветер на тебя. Тут же у волчицы самый ход! Эх, припозднились мы, пораньше надо бы выйти из дому… Теперь гляди же, не зевай! Появится — целься прямо под левую лопатку. И не торопись, свали с одного выстрела. Не забудь: картечь в правом стволе, а пуля — в левом. Поначалу из правого бей, а после, уже вдогонку, из левого шарахнешь. Да проверь при мне, чтоб не получилось, как у Степана Труса: палит по волку утиной дробью, а волк и не думает падать, бежит себе мимо флажков… Ну, смотри тут, чутко сиди! — И пошел на соседнюю квартальную линию, чтобы в тылу (так он предполагал) перехватить волчицу.
Сижу под елкой. Пристально вглядываюсь в каждый кустик. Уж солнце стало испарять росу. Вскоре вся просека дымилась рыхлым туманом и не так хорошо просматривалась. А волчицы все не видать. И у меня появилось неверие в отцов замысел — волчица не пойдет линией, так как издали слышит человека.
Мне припомнилось, как мы однажды целых пять дней потеряли на яму-западню, которую готовили для волков. Тогда ведь, сразу после войны, они ходили целой стаей, но все наши приманки так и остались нетронутыми. Правда, потом в ту яму-западню угодил Жулик — собака соседки нашей, Афимьи: она выгнала Жулика со двора за то, что душил цыплят.
Вдруг… Я даже присел, и все во мне остановилось: и кровь, кажется, и мысли, — в кустах что-то метнулось. А потом — прыг на дорогу! Бог ты мой — заяц! Сидит косой на линии и ушами шевелит. Лохматый, неряшливый; шерсть болтается клочьями — линяет косой… Просто удивительно: и уши у него линяют — торчат вверх, хоть рогатку делай!..
Вскоре, совсем рядом от меня, выбежал и сел на дороге еще один заяц. Этот чуть побольше первого. Наверно, зайчиха. Тоже такая же неприглядная. И так же прядала ушками… Что бы это значило?
И надо же, именно в эту минуту далеко на линии показался отец. Он возвращался из своей засады. Зайцы посидели еще несколько минут спокойно. Но вот заяц насторожился, тревожно поднял уши — и прыг-скок с линии в кустарник! Следом за ним и зайчиха.
Покинул и я свое укрытие, вышел на тропинку.
— Ну и что? — спрашивает отец как раз с того места, где только что были зайцы. — Проворонил?! — Он пристально вглядывается себе под ноги. — Эх, разиня! Прошла, выходит, волчица — роса сбита. — Потом заметил на песке, который желтел на одной стороне тропки, заячьи следы и разочарованно сказал: — Заяц пробежал… А я уж думал — она…
— Зайцы! Их два было! — подтвердил я.
— Так близко? И не стрелял, удержался?
— А что? — Я насторожился: «Неужто что-либо не так и он