— Вот видишь, большой Шурихт, значит, ты веришь.
— Ни чуточки.
Мимо школы, тарахтя, проезжает грузовик, доверху набитый мебелью. Шкафы покачиваются. На круглом столике сидит, заложив ногу за ногу, Белый Клаушке-младший. Он презрительно смотрит на нас, будто мы где-то далеко внизу копошимся. Пыль забивает нам глаза. Белый Клаушке высовывает язык. Вот уже и не видно грузовика.
— Черт! — ругается большой Шурихт и ищет камень.
— Язычище высунул!
— В городе ему его укоротят.
— Ты так думаешь?
— Ну да, они там всё коллективно делают.
— А что это значит?
— Набрасываются на одного и лупцуют его все вместе. Мне один стекольщик рассказывал.
— Это и называется «коллективно»?
— Точно.
Вечером я спрашиваю нашего папу:
— А коллективно, папа, — это когда все одного бьют?
— Что ты, Тинко?
— А что это такое?
— Коллективно — это когда… коллективно — это когда все вместе.
— А ты говорил — не вместе!
— Да вместе-то вместе, да бить-то зачем! — Папа смотрит в книжку и читает: — «Коллектив — рабочие, производственное содружество». А избивать друг друга — это не работа, Тинко.
— Пионеры — это коллектив, папа?
— Думаю, что да.
Оказывается, наш папа тоже не все знает.
Пионеры приехали ночью. На вокзале их, конечно, никто не встретил. Да кто ж знал, когда они приедут? Стефани трясет меня за руку. Она уже в ночной рубашке и собирается ложиться спать. Я протираю глаза:
— Это они вас там раздели, Стефани?
— Проснись, Тинко! Это я приехала, сестра твоя, Стефани.
— Что, что? Где я?
На мне красный галстук. Стефани его мне повязала. Это польский пионерский галстук. Стефани его привезла. На стуле рядом с моей кроватью лежит новая пионерская форма.
— Это ты тоже привезла?
— Нет, это мама тебе сшила. Она как раз сегодня кончила.
— А где тетя Клари?
— Она уже спит.
— Колдунья она у нас. Вот я ее завтра три раза поцелую! А что теперь будет с формой, которая у маленького Шурихта?
— Пускай у него остается.
От радости я долго не могу заснуть. Стефани улыбается во сне. Ей, наверно, все еще снится, как она по Польше ездит.
Утром я надеваю свою новую форму. Я теперь встречу наших путешественников не как-нибудь, а в полной парадной форме. Мой красный галстук сияет на солнце, как пион. А мимо дедушкиного дома я могу так пройти? Вдруг дедушка увидит? Может быть, мне ненадолго спрятать галстук в карман? «Почему? Почему? Почему?» — так и стучит у меня сердце. Мы ведь с дедушкой теперь совсем разошлись. Мысли мои путаются. Галстук я не снимаю, но держусь немного в тени деревьев.
Вот это встреча! Маленький Шурихт прыгает мне на шею и обхватывает меня ножками. У него на груди сверкает много разных значков. Он раздает их пионерам, которые не ездили в Польшу. Он никого не забыл. Во всей группе Шурихт был самым маленьким, и польские друзья баловали его. Все подарки принимал он. Польским пионеркам больше всего нравилось танцевать с ним краковяк. И Шурихт, такой маленький и всегда усталый, расцвел, словно розочка. Учитель Керн расхаживает с мечтательным лицом. Так и кажется, что он носит с собой маленькое солнце. Он показывает нам подарки польского президента: большой радиоприемник с проигрывателем.
— А президент разговаривал с вами?
— Как мы тут сейчас разговариваем.
— А о нас он не спрашивал?
— Он сказал, чтобы мы передали привет немецким детям. — Зепп Вурм возится с радиолой.
— Зепп, поставь песню польских пионеров — мне ее еще раз хочется послушать.
С важным видом Зепп достает пластинку и улыбается:
— А почему меня никто Чехом не дразнит?
— Да потому, что ты всегда плюешься, когда мы тебя так зовем.
— Я не буду больше плеваться.
В Польше наши пионеры встретились с чешскими пионерами, которые там тоже были в гостях.
— Да они такие же ребята, как мы, — говорит Зепп. — Они взяли да расцеловали меня.
— А ты что думал — они кусаться будут?
— Я думал, они меня побьют.
— Нашел чего думать!
— Это моя мама так думала, а теперь не надивится.
Мать маленького Кубашка тоже никак не надивится:
— Так они вам там ничего и не сделали? Игнатия ты тоже не встретил?
— Нет, мама. Мне сам президент руку подал.
— Наверно, это его кучер был.
— Нет, это был президент.
Весь день мы поем и веселимся. Мне велено доложить, как я руководил пионерами. Я не забываю при этом сообщить, что нам обещана старая школа. Все хлопают в ладоши:
— Да здравствует Тинко!
— Давайте-ка подумаем, не пора ли нам избрать Тинко в совет дружины, — говорит учитель Керн. — Мне кажется, что он тут неплохо поработал без нас.
Пионеры хлопают в ладоши и так топают ногами, что стекла дребезжат. Я краснею до ушей. Что же мне такое сказать?
— Чего там! Я рад был стараться, — отвечаю я. — И спасибо, что так здорово топали.
По дороге домой за мной увязывается Фриц Кимпель. Он дразнится:
— Как обер-пионер и советник дружины небось теперь большое жалованье получать будешь.
— Забыл уже, как плетка свистит, Лысый чертенок?
— Тебе вот скоро самому покажут, где раки зимуют, умник Краске! Плетка-то за шкафом у вас лежит, тебя дожидается. Напрокат у нас ее взяли.
Теперь я знаю, что́ для меня дедушка приготовил! Никогда больше не пойду к нему.
— Что это со старым Краске? Никак, опять загулял?
— Нет, видно, трезвый. Ничуть не шатается.
Воскресенье. На парных дрожках дедушка едет по деревне. На нем черный воскресный костюм. Черную шляпу, в которой ходят у нас в церковь, он лихо надвинул на лоб. Дедушка сидит на козлах, будто черный король какой. Волосы у него почти такие же белые, как его вязаная манишка. Серебристые усы он смазал маслом и подкрутил вверх. В охотничьи дрожки запряжены Дразнила и только что купленная золото-гнедая лошадь. Она дико смотрит по сторонам. Видно, что ей больше всего хочется махнуть через дышло. Дрожки приходится тянуть одному Дразниле.
Сзади в свеженакрахмаленном фартуке, на самом краешке сиденья, примостилась бабушка. Кажется, будто она вот-вот соскочит. То и дело она поправляет выбивающиеся из-под платка волосы и очень стесняется, когда ей приходится отвечать на приветствия односельчан.
— Погоняй, погоняй! Хоть бы поскорей из деревни выехали, — говорит она дедушке. — Сидишь и не знаешь, куда руки от стыда девать.
— Ты их под фартук сунь! — кричит ей дедушка. — В балансе что? Нарядись да прокатись! Пусть все видят, на что мы способны!
Бабушка грозится соскочить с дрожек; дедушка отвечает, что если, мол, бабушка не будет сидеть смирно, он возьмет да пропьет и лошадь и дрожки.
Бабушке не сидится. Может быть, пока она тут в таратайке катается, они опять какую-нибудь поставку не сдали. С тех пор как мы к ним петь насчет яиц приходили, бабушка потеряла покой. Вдруг мы снова нагрянем с музыкой и еще свинью из хлева уведем!
— Глядите, глядите, старый Краске свою новую лошадь объезжает!
— Да у него под шапкой уже плесень завелась. Весь народ ждет — вот-вот трактора пригонят, а он лошадь купил. Не знает, куда деньги девать.
Мы играем со Стефани во дворе замка. С деревенской улицы доносится тарахтенье. Дедушкины дрожки! Мы так и застываем, разинув рты.
Дедушка делает вид, что не замечает меня. Он только еще прямей сидит на козлах и хлопает кнутом. Бабушка своим кривым пальцем показывает мне, чтобы я садился с ней рядом. Значит, любит еще меня.
— Давай сядем? Я еще никогда не катался на таратайке.
Стефани пытается удержать меня за руку. Я вырываюсь. Молодая лошадь вдруг резко осаживает назад. Дразнила оторопел и тоже пятится. Дрожки становятся поперек улицы. Бабушка вскрикивает. Дедушка изо всех сил нахлестывает лошадей. Вдруг молодая делает прыжок вперед. Снова Дразнила поддается ей, и дрожки, дребезжа, уносятся. Дедушка и бабушка скрываются в туче пыли.
Лето закрадывается в хлеба. С каждым днем оно все выше поднимается по стеблям. Взобравшись под конец на колос, оно без устали трудится между усиками. Хлеб поспевает. Синеглазыми карликами из леса стеблей выглядывают васильки. Кострами горят красные маки. Покачиваясь на самых крепких стеблях, целые выводки воробьев пробуют поспевающие зернышки. Еще задолго до того, как земледелец узнает вкус молодого хлеба, его уже отведает воробей. Ветер отдыхает в лесу: пусть пока жара попляшет над полями! Дождь отправился путешествовать в дальние страны. Ноги так и купаются в горячей дорожной пыли. Хотя люди в эту пору и ходят налегке, лица у всех озабоченные. Проходя по деревенской улице, все то и дело поглядывают на небо, будто взглядом своим хотят удержать на нем солнышко. Близится жатва.
Когда я вижу, как колышется спелая рожь, во мне поднимаются старые страхи — ну словно я с ними на свет родился. Я так и чувствую у себя под ногами колкое жнивье, от которого подошвы делаются такими жесткими, что хоть по гвоздям бегай. Голову печет солнце, в потную кожу въедается пыль. Снова липкая жажда мучит меня. Но ведь не этого я боюсь. Я боюсь своих усталых рук, у которых уже нет сил поднимать тяжелые снопы, дедушкиных окриков, неутихающих стонов бабушки. Спелая рожь вызывает во мне все муки жатвы. Мне хочется убежать. Но ведь убегать мне не нужно. Никто в этом году не погонит меня на уборку. В деревне еще тихо. Но разве не пора уже отбивать косы? Пора! Слышишь, вот вдали что-то задребезжало — сперва удар железа о железо, а в промежутке тихо звякнуло лезвие. Это там, у околицы, дедушка отбивает свою косу, будто он один помнит об уборке в нынешнем году.