От тяжелого удара в дверь все вздрогнули.
— Коля, беги! — сдавленным шепотом простонала Данилкина мать. — Откроем окно, выскакивай и беги в милицию.
Женщины бесшумно и быстро распахнули окно на улицу, и Коля выпрыгнул. В ожидании чего-то страшного, что должно было произойти с Колей, у Данилки остановилось сердце. Женщины молниеносно захлопнули окно и прижались по сторонам у косяков. Послышался топот возле дома, грянул выстрел.
— Ой! — Данилкина мать схватилась рукой за сердце и бессильно опустилась на табуретку. — Неужели Николая?..
Представив себе, как, обливаясь кровью, падает Коля, Данилка забился в истерике. Он еще помнил, как мать навалилась на него и, жарко дыша и целуя, успокаивала, говорила какие-то слова и все гладила и гладила по голове…
Очнулся он утром.
Сияло солнце, золотой сноп лучей бил в окно. Над Данилкой стоял целехонький Коля и рядом мать. Увидев их, он вспомнил ночь и заплакал.
— Чего уж теперь-то… — сказала мать. — Все живы-здоровы, и папка сегодня приедет.
Когда Данилка вышел во двор, то увидел толпу и двух милиционеров. Тетя Лена плакала, утирая слезы фартуком, и все спрашивала:
— Чо теперь делать-то? Чо делать-то?
Рядом, уцепившись ручонками в ее юбку, хныкала Томка. Настя молчала, хмурила брови. Она взглянула на Данилку черными глазами и печально сказала:
— У нас Пеструшку зарезали.
У раскрытых дверей пригона, вытянув шею и далеко откинув голову, лежала корова. Поперек черной шеи ее будто был брошен красный лоскут. Данилка не сразу понял, что у коровы располосована шея и из нее натекла лужа крови.
— Ах, изверги, изверги! — вздыхал дед Савостий. — Надо фелшара, чтобы досмотрел — отравлено мясо аль нет. Ежели не отравлено — продать можно, а шкуру на заготовку сдать.
— Да ребят же кормить надо, молоко-то свое было, а теперь чо? — говорила тетя Лена и заливалась слезами под сочувственные вздохи соседок.
— Оно, конечно, так, — соглашался дед Савостий и опять за свое: — Хорошо бы, не отравлено, продать можно, а то совсем пропащее дело — зарывать.
Женщины вздыхали, горестно смотрели то на корову, то на хозяйку, а солнце весело всходило, и ему не было никакого дела до того, что творится на земле.
Данилка увидел, как Коля с лопатой прошел за пригон, все молча проводили его взглядом. Все уже знали, что ночью Коля бегал в милицию и что за углом дома нос к носу столкнулся с бандитом и тот от неожиданности выстрелил в землю из обреза, а когда прибыли милиционеры, бандитов и след простыл.
— Собаку и то не пожалели, — прошамкал дед Савостий. — Как бешеные волки вызверились.
«Собаку? Какую собаку?» — подумал Данилка и вдруг похолодел от недоброго предчувствия.
Он кинулся за Колей. За амбаром, вытянувшись и неловко подогнув ноги, лежала Зорька.
— Они ее повесили, — сказал Коля и начал ожесточенно копать яму.
Данилка смотрел на мертвую собаку, и слезы сжимали ему горло.
— Вот тащили. — Коля показал след на земле.
Данилка представил, как, чуя смерть, упиралась Зорька и как тащили ее и ругались «они». Повесили собаку на конце бревна верхнего венца пригона. На бревне все еще болталась обрезанная веревка. Это Коля отсек ее. Данилка не выдержал и заплакал. Коля прижал его к себе.
— Тут плачем не поможешь, тут по-другому надо.
Голос его зазвенел, и рука крепко, до боли, сжала Данилкино плечо.
— А почему она их не кусала? — спросил сквозь слезы Данилка.
— В толк не возьму, — раздумчиво сказал Коля. — Наверное, петлю издаля накинули.
Он вдруг оттолкнул от себя Данилку и догадливо прищурил глаза.
— А ведь это, поди, Митька сделал, Первухин. Он ловкач петли издали кидать. Ей-богу, он! — И чем дальше говорил Коля, тем больше в голосе его звучала уверенность. — Ну погоди, мы тебя выведем на чистую воду! — погрозил он в тот конец села, где жил Митька, кулацкий сын.
Зорьку закопали, и Коля ушел. Данилка остался один. Он сидел и смотрел на свежий холмик, под которым лежала теперь Зорька, и вдруг вспомнил, как года четыре назад, когда он был совсем еще маленьким (теперь, перейдя во второй класс, Данилка считал себя взрослым), вышел он утром на крыльцо и не поверил своим глазам. Перед ним сидела Зорька, которую он не видел несколько дней, а возле нее копошились щенята! Зорька в знак приветствия постучала по земле хвостом, умильно поглядывая на кусок пшеничного хлеба с маслом в Данилкиной руке. Сидела она царственно, а малыши ползали возле ее ног и не обращали никакого внимания на Данилку. У Данилки глаза разбежались: он не знал, на которого из них смотреть. Два щенка были как Зорька — пестрые, белое с черным; один — весь черный, а лапки белые, будто в вязаных носках; а еще один — весь белый с черными ушами. Зорька улыбалась и постукивала хвостом. Щенок, у которого были черные уши, вдруг чихнул, тонко и смешно, чихнул так, что не удержался на лапках и шлепнулся на животик. Данилка засмеялся. А Зорька мела хвостом по земле, поднимая легкую пыль. Данилка отдал кусок хлеба с маслом собаке. Зорька, вытянув шею, не вставая с места, осторожно взяла кусок, постучала хвостом в знак благодарности и начала есть, слизав сначала масло. Щенки тыкались носом в кусок, пробовали его сосать. Зорька снисходительно и терпеливо ждала, когда ее несмышленыши отстанут от хлеба. Когда щенята отступили, Зорька легла на живот и, зажав кусок передними лапами, съела его до крошки. А щенята вдруг заторкали ее в бок, повалили и, поскуливая, стали жадно сосать. Данилка сел на корточки и следил за ними. А Зорька лежала на боку и смотрела то на Данилку, то на щенят, и в глазах ее были ласка и довольство. На крыльце появилась бабушка, Данилка закричал в восторге:
— Бабушка, бабушка, у Зорьки щенки!
Бабушка всплеснула руками, засуетилась:
— Ах, раскрасавица, ах ты моя матушка, вывела на свет своих деток-то! Сейчас, сейчас, касаточка, я тебя покормлю!..
Бабушка вынесла кусок мяса с костью и дала Зорьке.
— Ешь, моя голубка, ешь, набирайся сил, а то они тебя всю высосут, эти разбойники. Ах, какие красавцы!
Зорька ела, поглядывая на бабушку, на Данилку и на свое непоседливое потомство.
Зорька была красивой собакой, серая, с белыми и черными пятнами, с вислыми черными ушами, со светлыми бровями и черным, всегда влажным носом. Длинная волнистая и шелковистая шерсть покрывала ее, и Данилка любил выбирать из нее застрявшие репьи. Она была на редкость чистоплотна. Мать Данилки, которая не терпела никаких собак, Зорьку пускала даже в чистую горницу.
Какое прекрасное было тогда утро! Какой подарок преподнесла всем Зорька! А теперь она лежит под свежим холмиком желтой глины. Горько-горько на сердце у Данилки, и он никак не может понять: зачем убили Зорьку?
Звонкая лунная ночь распахнула морозную, синим огнем сверкающую степь. В темном небе стыла яркая остекленевшая луна. Широкая заснеженная равнина, сияя ее отраженным светом, терялась где-то вдали, в мглистой бледности горизонта.
Гнедко охотно нес кошевку по накатанному зимнику, и мерзлая дорога гудела под копытами.
— Отойди, срежу-у! — озорно кричал отец и свистел по-разбойному. Они возвращались от бабки.
Гнедко стриг ушами, прислушиваясь к голосу хозяина. Данилка, закутанный в собачий тулуп с подоткнутыми полами, весело вертел головой, смотрел, как стелется под копыта гулкая дорога, как взблескивают голубым огнем снежинки на сугробах, как работает лоснящаяся ляжка Гнедка с черным расплывчатым тавром, как рядом, не отставая, бесшумно скользит короткая тень кошевки, и чувствовал себя хорошо и удобно.
Бабка оставляла их, сокрушалась:
— Студено на дворе-то! Переночевали бы, куда спешить? Мальчонка ить!
Данилке скоро десять, а бабка все еще считает его маленьким. Такие разговоры не по душе ему.
— Опять же по деревням неспокойно, — упрашивала бабка, а сама хлопотала над внуком, укутывая его шарфом и подтыкая под ноги в нагретых валенках полы тулупа.
— Живы будем — не помрем! — весело пообещал отец и, завалившись в кошевку, гикнул на коня. Молодой, сильный жеребец, настоявшийся на морозе, с места взял рысью.
Когда выскочили за околицу, ударил в лицо ветер, и у Данилки от восторга перехватило дух. Отец же простуженным голосом запел:
Соловьем залетным юность пролетела…
Здорово, покачиваясь в кошевке, лететь в лунную ночь, вдыхать морозный запах тулупа, настывшего сена, крепкого конского пота, слушать, как скрипит под полозьями зернистый снег, как свободно, радостно фыркает конь, слушать, как с приятной хрипотцой в голосе поет отец, и чувствовать его, тяжелого и сильного, рядом. Данилка рад, что едет с отцом: ему так редко это выпадает. Отец вечно занят работой, мотается по району: то кулаков раскулачивает, то посевная у него, то уборочная, то едет в Новосибирск на партийную конференцию. Появляется дома усталый, с запавшими щеками, мать говорит: «Пожалел бы хоть себя, сгоришь на работе». — «Не время жалеть, — отвечает отец. — Ни себя, ни других. Сейчас вопрос решается — уцелеет Советская власть иль не уцелеет. А ты о жалости…»