Испугался девчонки, которой и от земли-то не видать. У которой зубы торчком. Силач Мэтт. Вот смех-то! Горе ты мое, Баррелл. Ну и что, по крайней мере, я умею отступить в сторону и трезво оценить самого себя. Этому, мистер Мак-Нэлли, вы сумели меня выучить. Этому и почтительному отношению к мертвым (вон я стою, сокрушенный, будто это меня хоронят). Но вы не преподали мне сведения о том, как подступиться к любви. А это плохо. Большая оплошность с вашей стороны и чреватая, если подумать, катастрофическими последствиями. Ну что станется с родом человеческим, если каждый вздумает вести себя, как я? Не будет никакого рода человеческого.
Мужчины-прохожие снова понадевали шляпы.
Слава тебе господи!
Гнетущее действие оказывают похороны. Мысли разные находят унылые. Тянется траурная процессия. Но что особенно неприятно, четверо из проезжающих ухмылялись. От уха до уха, будто топором раскололи. Смотрели прямо на меня и ухмылялись. А это не очень-то прилично. Кем же тебе должен приходиться покойник, если ты смеешься на его похоронах? Вы мне на это не ответите, мистер Мак-Нэлли?
Может, они наследники, получили от него загородное имение? Или радуется каждый, что это не он возглавляет в деревянном ящике похоронную процессию? Или они как генералы, которые приступают к мирным переговорам и не плачут по мертвым, не ужасаются случившейся трагедии, не кричат о покалеченных детях, а отпускают сальные шутки? Что же, дело такое, зато с перенаселением хоть чуточку полегчает. Факт. Тут каждый помогает чем может. Одному следовать вдоль по Главной улице к месту печного упокоения, другим продолжать свое бренное существование, расходиться по своим делам. Например, идти к маме и жаловаться на нездоровье.
Ты, Мэтт, — и вдруг нездоров?
Да, мама, так болен, что хуже не бывает. Сердечной лихорадкой. Это самая тяжелая на свете мальчишеская болезнь. От нее нет исцеления, мама, я, по крайней мере, Не знаю такого. А уж кому и знать, как не мне, я уж вон как давно болею.
Сердечная лихорадка, сын? Это еще что за выдумка?
Это когда у тебя все болит, мам, с ног до головы. А углы губ сами опускаются, и никакими силами не улыбнешься. На душе так муторно, даже думать не можешь. Все в тебе натянуто; кажется, сейчас порвется, жилы гудят, как проволочный забор. Еще немного, и начнутся конвульсии. Все, что делаешь, — делаешь, по большей части, только чтобы спрятать эту боль. Вот что такое мальчишеская сердечная лихорадка, мам. Смертельный недуг. Мое состояние ухудшается день ото дня. И это с незапамятных времен. Лет с двенадцати, я думаю. Кончится тем, что я не выдержу и взорвусь, как бомба.
Да только разве скажешь такое собственной матери?
Она и не поймет ни слова. Откуда ей понять. Живет себе, горя не знает. Она росла в старое время, она — мать. Лицо, так сказать, священное. Есть такие вещи, которые матерям не говорят. Не говорят, и все. Матерей надо беречь. Отцов, если уж на то пошло, тоже.
Их послушаешь, так выходит, при них мир вроде как бы не пробудился ото сна. Жили, будто в доме без окон. Отгороженные, защищенные от всего, что происходило. Да и что там могло происходить, когда мама и папа еще не были взрослыми? По улицам за лошадьми тащились телеги и расфуфыренные кареты. Только представить себе! На каждом углу — кузня. Мигали световые рекламы кинотеатров, ну просто каменный век, а внутри старые дамы колотили по клавишам пианино. Пленка без конца рвется. Скандал! В зале сразу тьма. Женщины от страха визжат. Мороженое — пенни за порцию. И это у них считалось роскошная жизнь. Может, конечно, на самом деле все было иначе, но так Они рассказывают. Тысячи людей ездили по улицам на велосипедах, а если кто попал под машину — сенсация! По будням вечером продаешь на улицах газеты. И это сразу после школы, так что домой не возвращаешься до ночи. Доучивались до восьмого класса, и привет. Больше ни тебе занятий в классах, ни уроков дома. Будьте добры прямо на работу с полным рабочим днем. Какой-нибудь церковный вечер — у них это верх разгульной жизни. Играли в фанты и в «третий лишний», уже когда были совершенно взрослыми людьми. Где им было узнавать жизнь? Век невинности, одно слово. А еще говорят, что им тяжело жилось, что им выпала тяжкая доля. Воздуху свежего — океан! Никаких тебе радиоактивных осадков. Хороша тяжелая доля! Детский садик.
Мэтт сидит на станции, ждет обратной электрички. Глубокое, глубокое уныние окрашивает все вокруг в черный цвет старинных угольных шахт.
На платформе напротив служитель заменяет дощечку на указателе:
«Узловая Раздолье. Со всеми остановками»
Что-то с этим было связано в незапамятные времена. Когда еще не было Джо. Когда еще день не сошел с рельсов и не пошел ломать и крушить.
А, ну да. Узловая Раздолье. Где сходятся все пути, где широкая желтая равнина, а по ней скачет Мэтт Баррелл верхом на коне.
Мэтт решительно встает, подбородок выпятил, левую руку в бок и кричит служителю через пути:
— Эй, мистер! Сколько времени до поезда на Узловую?
— Четыре минуты! Да только с той платформы на Узловую не уедешь.
Мэтт несется по платформе, у которой останавливаются поезда на город, стук его подошв отдается в долине рельсов и шпал. Мэтт ныряет в калитку, над которой написано: «Выход», и с разбега налетает на Абби Цуг, которая как раз входит на станцию!
Все-таки мальчик с девочкой встречаются. Избежать этого уже невозможно.
Абби приземлилась основательно. Чуть не отбила себе зад. Больно, и даже очень. Плюхнулась, как мешок. Откуда-то, невесть откуда, один голос, без человека: «Цела, девчушка? Ишь верзила нескладный, летит, никого не видит». Голос пожилой, с проседью. И доносится словно издалека.
Абби, еще морщась от боли и с трудом переводя дыхание, представляет себе эту романтическую картинку. Сама, кстати, виновата. Сколько раз воображала, рисовала себе в мечтах, как сталкивается с Большим Мэттом. Так хорошо было грезить! В воскресенье вечером, после церкви; Большой Мэтт в зеленом тренировочном костюме скупо, по-мужски вздыхает от жалости и несет ее хладный труп к ближайшему фонарю. Несет на руках, крепко обняв. Половина ее грез была про это. Но ближе к жизни оказалась, увы, вторая половина: Мэтт отскакивает в сторону, словно его током ударило, и так и стоит, словно боится дотронуться еще раз.
А пожилой голос без человека звучит как бы с дальнего расстояния:
— Помоги-ка девчушке на ноги подняться.
Мэтт растерялся и так, растерянный, стоит целых пять секунд, не меньше. А пять уж наверное. Стоит пять секунд и за это время успевает сто раз крикнуть про себя: «Джо! Джо! Джо!» Как крещендо в оркестре. «Джо!» — на сотни разных голосов, громче, выше, словно все самое потрясающее в жизни вдруг сбылось.
Лицо ее бледно, видно с перепугу, ноздри чуть вздрагивают, это от боли. Губы сжала. А ноги вон какие длинные. Может, она вовсе не такая уж коротышка, как он себе представил? Джо, ты что, сильно расшиблась?
Голос ниоткуда:
— Эй, приятель, вот сейчас выйду, надаю тебе подзатыльников, если ты не поможешь ей подняться.
Ну разве он не милый? Стоит, на лице написана такая растерянность и даже что-то другое, еще гораздо мягче. Ну, что же ты, Большой Мэтт?
Он бы очень хотел взять ее за руки и помочь ей встать; взять ее и поставить на ноги. Но понимаешь, Джо. Это ведь будет совсем не то. Меня пробьет током в тысячу вольт. Только дымок останется.
И Абби встала сама, отряхивает с себя тучу пыли (она бы ее, как розовые лепестки, рассыпала под ноги влюбленным), а на Мэтта не глядит и только поводит из стороны в сторону шеей — не заело ли? — словно что вот тебя сбили с ног и чуть не втоптали в землю — это самое привычное, обыкновенное дело, ничего и даже приятно.
Оказывается, она много выше, чем ему представлялось.
Портфель с книжками вон куда отлетел. Мэтт подбирает его и с удивлением слышит собственный голос:
— Джо, сейчас будет поезд. С той платформы. До Узловой.
Кто это — Джо? Кому ты это говоришь, Мэтт? Что еще за Джо? Джо — а как фамилия? Я же Абби Цуг, та самая девчонка с зубами торчком. Но если ты едешь до Узловой, я буду Руфь. Видишь, я киваю, Мэтт. Обычно голова у меня так не болтается. Я готова ехать с тобой на Южный полюс, я готова ехать с тобой на Луну. Да я куда хочешь поеду.
Человек с пожилым голосом в окошке кассы сокрушенно почесывает щеку. Много, много лет прошло с тех пор, как ему было пятнадцать с хвостиком и была девчушка чуть помоложе. Ему-то ясно, что тут происходит.
— Полегче, приятель, — говорит он. — Первый раз, брат, не повторяется.
И она заспешила вслед за Мэттом чуть не вприпрыжку, отставая на полшага, уж очень быстро шагает Большой Мэтт. Ей больно, она ведь сильно ушиблась. Но это даже хорошо. Нельзя же, чтобы безболезненно нарушались все правила приличия.
Ведь приличная девочка должна идти впереди.