— Мы обратимся к нему с просьбой от всего офицерского состава.
Лермонтов довольно легко согласился прочитать офицерам «что-нибудь про демона»
Лермонтов читал:
Он был похож на вечер ясный:
Ни день, ни ночь, — ни мрак, ни свет!..
Стемнело. Но офицеры еще долго не расходились.
— Да, недурна поэмка, — сказал Галафеев, пожимая автору руку.
Лермонтов усмехнулся, поблагодарил и ушел в горы.
Его догнал раненый молоденький поручик и, пожав руку, сказал с каким-то удивлением:
— Хорошо, очень хорошо! И как это вы так написали?! Этот ваш «Демон» дает какую-то силу и воодушевляет — вот что удивительно! И, ох, как все это красиво, какие слова!.. Спасибо вам, Лермонтов!..
Лермонтов медленно шел по горной тропинке.
«Демон»! Как памятно ему время, когда он начал его писать!
Ему было тогда пятнадцать. В те дни он прочитал пушкинское стихотворение «Демон» и под его впечатлением написал свое, назвав его «Мой демон», а в том же 1829 году начал поэму.
И все-таки это еще не конец, поэма еще не завершена.
Если бы Лермонтова спросили, как, из каких тайников поднялся гигантский образ и встал перед ним, он не смог бы ответить на этот вопрос.
В поэме звучал голос его музы, к которому он прислушивался с детства, — голос мятежного духа, взывающего к свободе и к борьбе.
В конце концов царь разрешил дать ему двухмесячный отпуск в Петербург.
Лермонтов и не подозревал, объединенными усилиями скольких людей, начиная с генерала Галафеева и кончая Жуковским, было получено это разрешение.
Правда, дорога отнимет около месяца, но все равно это великая радость! Он потерял сон от радостной мысли о том, что снова увидит дом Карамзиных и многолюдную гостиную Одоевских, услышит Смирнову, войдет в редакцию Краевского и, подсев к нему на ручку его глубокого кресла, узнает все литературные новости и все, что за время его отсутствия напечатано. Из редких писем, нашедших его на Кавказском фронте, он знал, что появились статьи Белинского и о «Герое нашего времени» и о сборнике его стихов, который вышел 25 октября, и что Гоголь высоко оценил его прозу.
В последнем письме бабушка писала ему из Тархан, что умолила государя о свидании с внуком, быть может, последнем свидании, и что — невероятное дело! — сам Бенкендорф, сжалившись над ней, поддержал ее просьбу перед царем.
* * *
Если считать без дороги, у него останется один месяц!
Но все равно, все равно — вот его отпускной билет за № 384!..
Бабушка должна была ждать его в Петербурге. Но, к великому ее горю и отчаянию, началась такая распутица и бездорожье, что выбраться из Тархан не было никакой возможности.
В середине января 1841 года Лермонтов выехал из Ставрополя, 30-го числа в разделе «Прибыли в Москву» «Ведомость» московская снова сообщила, что из Ставрополя прибыл на этот раз «Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов». А в начале февраля, на половине масленицы, Лермонтов был уже в Петербурге.
Теперь, в Петербурге, он убедился в том, что стал прославленным поэтом.
У Одоевских в честь его приезда был большой обед. Карамзины устроили у себя концерт с участием лучших певцов Петербурга.
В эти стремительно мчавшиеся куда-то дни его охватило ощущение какого-то непривычного счастья и молодости. Он старался бывать везде.
Недавно он два дня почти не выходил из редакции Краевского. Доспорились и договорились с ним обо всем.
Он упрекал Краевского за его пристрастие к переводам, что делало «Отечественные записки» совсем не «отечественными».
— Будет тебе, Андрей Александрович, все на французов смотреть, — говорил он, просматривая номера журнала, аккуратно сложенные на редакторском столе. — Когда же мы русскими будем? Мы должны жить самостоятельной жизнью и внести свое самобытное в общечеловеческое. «Родину» придется в Москве Погодину для «Москвитянина» отдать.
— Какую «Родину»?
— Стихотворение. Разве я тебе не читал?
— Да кабы ты мне его читал, разве я бы тебя спрашивал?
— Ну, так послушай, а то уеду и увезу с собой. Ты этого чувства не знаешь, но когда оторван от родины, вот тогда-то и начинаешь ее по-настоящему любить. И понимаешь тогда, за что и как ее любишь.
Люблю отчизну я, но странною любовью…
Краевский слушал, и ему казалось, что до этой минуты он не знал настоящего Лермонтова. Впрочем, такое чувство бывало у него не однажды и, пожалуй, каждый раз, когда Лермонтов читал или показывал ему новые стихи. И каждый раз поражался Краевский, что в этом блестящем гусаре, разжалованном в армейские поручики, в светском молодом человеке, который через какой-нибудь час будет болтать на балу всякий вздор, таится такая глубокая простота и такая огромная и настоящая, идущая из глубины сердца любовь к родине:
Но я люблю — за что, не знаю сам —
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее, подобные морям;
Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень…
Когда Лермонтов кончил, Краевский, вскочив с кресла, взял у него из руки листок со стихами, потом схватил лежавшую в углу шляпу и начал одеваться.
— Ты куда это?
— Сейчас вернусь.
— Да что случилось? Что с тобой, скажи на милость?
— А то случилось, что ты сам не понимаешь, что ты написал! Я должен это сейчас же одному человеку показать. А ты сиди и жди меня, я скоро вернусь.
— Ты с ума сошел, Краевский! Как это я буду тебя здесь ждать, когда сегодня я у Одоевских обедаю, а после у Воронцовых пляшу?!
— Ну ладно, ладно! — уже в дверях прокричал Краевский. — Поезжай куда хочешь, отплясывай свои мазурки с кем тебе понравится, но «Родину» твою я тебе сегодня не верну. Понял?
* * *
Через несколько дней Боткин говорил собравшимся у него за ужином гостям:
— Друзья мои, Виссарион Григорьевич Белинский открыл поэта, стихи которого равны лучшим пушкинским! Он уж мне в третий раз о нем пишет восторженные письма.
— Кто таков?
— Это опальный гусар Лермонтов, которого правители наши с редким упорством отсылают воевать на Кавказ, считая, очевидно, что более подходящего дела для него нет в России.
— Да, не везет у нас поэтам! — вздохнул один из гостей.
— Они у нас считаются излишней роскошью, — усмехнулся Боткин. — Вроде каких-то пирожных, что ли. А на самом-то деле поэзия — самое высокое искусство и нужна нам как хлеб насущный. Боже мой! Боже мой, неужели же такому умному человеку, такому талантливому юноше не могли придумать другого дела, как только подставлять свой лоб под чеченские пули?! Ведь это же бессмысленно и позорно перед лицом просвещенных государств! По крайней мере я лично смотрю на его судьбу как на наш, и только наш, российский позор.
У Одоевских в этот день Лермонтов не обедал. Рассказал только Владимиру Федоровичу свои литературные планы и помчался домой одеваться, потому что балы у Воронцовых, кончаясь позднее всех, начинались раньше, а он ни за что не хотел опоздать к первому вальсу.
Прощаясь с ним, княгиня укоризненно покачала головой:
— Второй раз вы отказываетесь у нас отобедать — на что это похоже?! Вы, верно, забыли, что написали на вашей очаровательной книге, когда подарили ее мне? Посмотрите!
И она протянула ему экземпляр «Героя нашего времени» (за право на второе издание этого романа он только что выдал расписку Кирееву в получении от него 1500 рублей ассигнациями), где к заглавию было приписано рукой Лермонтова, что этот герой «упадает к стопам ее прелестного сиятельства, умоляя позволить ему не обедать». Лермонтов прочитал это, весело рассмеялся и бегом спустился с лестницы.
В этот день он получил от Одоевского подарок: записную книжку, принадлежавшую самому Владимиру Федоровичу. Особенно обрадовала Лермонтова надпись:
«Поэту Лермонтову дается сия моя старая и любимая книга, с тем чтобы он возвратил мне ее сам и всю исписанную».
Ему были как-то особенно отрадны эти слова. Впереди-то ведь его ждал опять Кавказский фронт! Доведется ли снова увидеться?..
У Воронцовых-Дашковых он вошел в сияющий огнями огромный зал и, пригласив на первый вальс юную графиню Воронцову, стал поддразнивать ее строчками посвященного ей стихотворения:
Как мальчик кудрявый, резва,
Нарядна, как бабочка летом…
И как легко кружиться нынче в этом вальсе — «однообразном и безумном, как вихорь жизни молодой»!