Неожиданно в зале воцарилось молчание. Присутствующие замерли в ожидании того, что скажет тот, в доспехах, в общем, дон Афонсу Энрикеш. Только изредка раздавалось звяканье бубенчиков. И тут, словно раскат грома, загрохотал его голос:
— Тихо, дон Бибаш, ибо мне сейчас не до твоих куплетов! Угомонись, пока я не отправил тебя в застенки Гимарайнша!
Шут изобразил некое подобие поклона и отошел к Фернанду, Мафалде и Вашку. Он уселся на пол, приложил палец к губам и прошептал:
— Тс-с-с! Острожно, не то граф схватит нас, а с ним шутки плохи!
— А кто такой граф? Вон тот? — спросил его на ухо Фернанду, кивая в сторону дона Афонсу Энрикеша.
У шута от ужаса глаза полезли на лоб:
— Свят, свят, свят! Господи спаси! Сгинь, сатана! Прочь, нечистая сила!
— Ну ладно, ладно, я больше не буду, — перепугался Фернанду, — я просто не знал, про какого графа вы все время говорите.
В ответ на его слова шут осторожно поднялся на ноги, изо всех сил стараясь не звенеть бубенчиками и не прогневать Афонсу Энрикеша, затем снова поклонился — на этот раз еще галантнее прежнего — и сказал:
— Я понял. Вы чужеземцы и никого не знаете. Перед вами Афонсу Энрикеш, коего сарацины именуют Ибн-Эриком и перед которым рушатся стены всех на свете мавританских крепостей. А я дон Бибаш, шут, дорогие дети, и давно я позабыл, сколько лет живу на свете.
Еще один дурацкий поклон (такое кривлянье, судя по всему, входило в его обязанности) — и шут снова уселся на пол.
— А все-таки где же тут граф? — тихонько спросила Мафалда старшего брата.
Фернанду пожал плечами и выразил на лице полное недоумение.
— А может, он тоже пятнадцать раз повторял одну сцену, поэтому его сегодня и не вызвали? — предположил Вашку, безнадежно шаря по всем карманам в поисках чего-нибудь съедобного. Без толку. Ничего, кроме таблеток антибиотика, которые он так и не выпил. Да, этим не наешься.
Но в этот миг тот самый дон Афонсу Энрикеш встал и заговорил.
И вот что он сказал.
— Благородные рыцари, оруженосцы и все прочие, собравшиеся здесь! Слушайте меня. Настало время, когда я должен напомнить вам все, что совершил я за семь лет, с тех пор, как стал вашим королем…
По залу прошел шумок, одни ухмылялись, другие откровенно хохотали, третьи наклонялись и шептали что-то на ухо соседу. Дон Бибаш замотал головой, поддерживая общий шум звяканьем своих бубенчиков, и подмигнул ребятам:
— Хочет, чтобы его называли королем! Слушайте, что я вам расскажу…
Мафалда, Фернанду и Вашку присели на пол рядом с ним и приготовились слушать.
— Он очень хочет быть королем и, говоря по чести, немало для этого сделал. Если королевское величие зависит от того, как часто обагрялся меч кровью врагов, то нет более достойного короля, чем Афонсу Энрикеш. Но мы со всех сторон окружены врагами! Они надвигаются на нас из Кастилии, они наступают из Арагона, они идут из Галисии, они подстерегают нас даже в наших владениях! А епископы и сеньоры в этих королевствах смотрят на нас так, будто мы пустое место. Чтобы уязвить Афонсу Энрикеша, они называют его герцогом или принцем, а королем — никогда! К тому же все они заодно с папой римским. Но ничего! Они все, вместе взятые, не стоят его одного!
А зал все не мог угомониться. Тогда тот самый Афонсу Энрикеш грохнул кулаком по столу и рявкнул:
— Молчать, не то р-разнесу!
(Вашку еле удержался, чтобы не чихнуть.)
Король поскреб в бороде, обвел глазами зал и продолжал:
— Семь лет, и ничего в этом нет смешного. Вы думаете, я не могу называться королем только потому, что мой двоюродный братец Афонсу VII Кастильский позволяет себе смотреть на меня сверху вниз? Как бы не так! Ошибаетесь! И вы, и этот мерзавец! И запомните: или быть по-моему, или я все р-разнесу! Я с самого рождения знал, нутром чувствовал, что не для того появился на свет, чтобы получить в наследство одно лишь жалкое графство своего отца, и уж тем более не для того, чтобы спокойно смотреть, как там расселся этот бандит граф ди Трава. Правду я говорю, дон Бибаш?
— Чистую правду, сеньор мой! — откликнулся шут, прошелся колесом и тут же спел очередной куплет про ненавистного Фернанду.
— Хватит, дон Бибаш! Уймись. Клянусь Сантьяго![3] Никто не знает, где теперь эти негодяи! Может быть, граф ди Трава уже давно горит в адском пламени! — сказал Афонсу Энрикеш и захохотал. Гулкое эхо прокатилось вдоль свинцово-серых стен зала. — Но вернемся к более важному делу. — Он снова почесал подбородок и продолжал: — Да, это правда, я всегда желал власти и славы, и вам это хорошо известно. Это у меня от матери доны Терезы. Особенно нежных чувств мы друг к другу не питали, но должен признать, что моя матушка была сильной бабой. Уж я от нее натерпелся, это точно. Живи я триста лет, все равно не забуду тот 1128 год, когда она пошла на меня войной и нам пришлось драться на полях Сан-Мамеде…[4] И все оттого, что я рассердился, когда она начала раздавать должности и возвышать чужеземцев! Я тогда еще не был королем, потому что после смерти моего отца правила она, но мог ли я спокойно смотреть на то, что она творила? Не такой я человек, чтобы сидеть и помалкивать да на птичек в небе глазеть. — И он снова захохотал, очень довольный своей шуткой. — Я эту землю защищал и требовал справедливости для тех, кто пропитал ее своею кровью. Мой отец, граф Энрике, всегда говорил мне: «Сын мой, если отступишься от справедливости на шаг, она убежит от тебя на сто шагов». Вот был человек! Жаль, что рано умер и так мало успел.
Между тем люди, стоявшие перед Афонсу, переминались с ноги на ногу, подталкивали друг друга и слушали его с явной неохотой. Похоже, они уже много лет слушали одно и то же.
— Он еще долго говорить будет? — спросила шута Мафалда.
Она сказала это тихо-тихо, зато Вашку на этот раз не смог удержаться, и его «а-пчхи» грянуло на весь зал, как пушечный выстрел.
Афонсу Энрикеш побагровел и рявкнул:
— Молчать, не то р-р-азнесу!
Это маленькое происшествие, однако, несколько взбодрило аудиторию, разбудив тех, кто воспользовался вступительной частью речи, чтобы немножко соснуть.
— Итак, вернемся к более важному делу. Город Аль-Ужбуна нами завоеван! Наконец-то завоеван! Конечно, все было не так, как это обычно делаю я. Помнится, в Сантарене…[5] Но что поделаешь? Придумали новые орудия, приходится идти в ногу со временем. К тому же я был вынужден действовать наверняка: нам нельзя было снова потерпеть поражение! Думаю, мне следует пересмотреть свои взгляды на военную стратегию. Меня, видите ли, называют налетчиком, бандитом и еще не знаю кем!.. Сыт по горло оскорблениями! Разве для этого я столько лет подряд рубился с войсками своей мамаши и кузенов из Леона и Кастилии? Разве для этого платил папе четыре унции золотом? Это я-то, который рвет в клочки договоры и забывает обещания, если того требуют интересы королевства! Ибо королевство сейчас превыше всего.
Он замолчал. В зале царила гробовая тишина. Даже дон Бибаш, казалось, забыл про свои обиды. Даже Мафалда, Фернанду и Вашку начали догадываться о смысле происходящего. Даже чиханье прекратилось.
— Прежде всего я хочу представить вам своих союзников по походу на Аль-Ужбуну. Они прибыли из Франкского королевства, из Британии, из Германии, из Фландрии. Они шли на Восток как борцы за веру и гроза мавров. А заодно им хотелось и карман набить, ну что ж, будь ты хоть трижды благочестив, а задаром трудиться никому неохота. Правду я говорю, о воины?
Но крестоносцы молчали. Не удивительно: они не понимали по-португальски.
— Короче, они держали путь в иные края, но воля провидения закинула их к нам! А провидению немножко помог дон Педру Питойнш, наш епископ из Порту… Это он договорился с господами рыцарями, и они вместе с нами пошли на штурм города, прервав на время свой поход за веру. Мой друг Осберн, рыцарь из Британии, расскажет вам после, как шло сражение, как тяжела была осада и взятие города. Рассказывать он мастер и пообещал мне даже — коли вернется живым и здоровым из Святой земли — написать обо всем, что видел, в точности, ничего не пропуская. Это благое дело. Кто-то должен поведать нашим правнукам о том, как мы сражались. Я бы и сам взялся, да где уж мне писать, если я и читать-то не умею. А монахи в Коимбре — чтоб им пусто было! — годами не могут лист пергамента заполнить. Но мой друг Осберн — человек ученый и писать умеет быстро. Он будет говорить перед вами и расскажет все как было. Кто желает послушать, пусть приготовит несколько мараведи[6], а то наша казна отощала… Да еще эти проклятые четыре унции для папы…
Легкое покашливание, которым напомнили о себе люди в одеяниях епископов, заставило его добавить: