Солнце на картине косо, желтым лучом, падало из-за просвеченной насквозь салатной портьеры, освещало высокий ореховый комод и мальчика, который тянулся к сундучку, стоявшему на краю комода. Мальчик был виден сбоку и со спины. Было ему лет восемь-девять. Судя по одежде, «довоенный» мальчик или даже «дореволюционный». И явно не из богатых. Голубая полинялая матроска порвалась на локте и лопнула под мышкой, на черном чулке, на щиколотке, дырка. Каблуки сбиты. Левый чулок съехал на потертый ботинок с пуговками, и видно было, как напряглась мальчишкина нога, он ведь стоял на цыпочках. Растопыренными пальцами он уперся в край окованной крышки и толкал ее вверх. Сумел приподнять на вершок, а дальше — никак. Не хватало роста. И заглянуть в сундучок он не мог — слишком высоко…
Лица мальчика не было видно, только щека, просвеченное солнцем ухо да зажженные лучом на макушке очень светлые волосы — они были давно не стрижены и косичками падали на матросский воротник. И я вдруг вспомнил мальчишку в вагоне, тот был с такими же светло-песочными отросшими прядями.
Мне почему-то казалось, что название у картины — «Тетушкин секрет». Мальчик приехал к старой тетушке в гости и наконец-то выбрал минуту, чтобы разрешить давнюю и жгучую загадку: что у тетки в старинном сундучке? В натянутой мальчишечьей фигурке ощущались все чувства, которые испытывал любопытный племянник: и досада, что не догадался подставить стул, и страх, что кто-нибудь вот-вот войдет, и — в то же время — сладкая тяга к тайне. Хотя, если трезво подумать, какая там тайна? Скорее всего, письма тех времен, когда тетушка была курсисткой или гувернанткой…
— Сейчас я накрою стол и угощу вас своим фирменным чаем. Я делаю его с мятой… Вы что-то задумались, а?
— Смотрю на этого мальчика, словно на старого знакомого… Замечательная картина. Так и кажется, что у нее какая-то непростая история.
Генриетта Глебовна встала рядом, покивала:
— Ее писал друг моего отца, очень способный молодой человек. К сожалению, он так и не стал известным, погиб в четырнадцатом году при первом наступлении немцев… А мальчик — мой старший двоюродный брат, Андрюс.
— Кажется, прибалтийское имя…
— Да, в нашей семье многие из Литвы. Андрюс жил в Шяуляе и, увы, тоже погиб. В тридцатых годах. Он стал летчиком и разбился во время тренировочного полета, когда готовился с друзьями к перелету через Атлантику… Смелый был мальчик.
Грустно сделалось. Будто не в далекие времена погиб Андрюс, а недавно. И не взрослый летчик в мундире литовских ВВС, а вот этот мальчуган в костюмчике с якорями…
Чтобы прервать неловкое молчание, я заметил:
— А сундучок… он, кажется, тот самый? Семейная реликвия, наверно?
— Да, еще моей бабушки… Ну-с, умывайтесь, через пять минут попрошу к столу…
Когда мы пили чай (и правда замечательный, со всякими душистыми запахами), Генриетта Глебовна поинтересовалась:
— Ну, а какие же ваши планы, если не секрет? Чем собираетесь заняться в наших тихих Овражках?
— А никаких планов. Буду просто бродить, вспоминать…
— Ох, да ведь и заплутать можете. Городок небольшой, а столько всякого. Старожилы говорят: «Бабка Дар-Овражка водит…» Была здесь в позапрошлом веке такая хитрая знахарка, Дарья Овражкина. Говорили, ведьма…
— Ну, как-нибудь найду с бабкой общий язык…
— Кто знает… Я вот что вам предлагаю! У меня есть сосед, мальчик Костя. Очень славный. Если хотите, я попрошу, он поводит вас по городу, покажет самое интересное…
Я почему-то не решился отказаться. И сперва подосадовал на себя за это, а потом подумал: «Может, к лучшему…»
Костя оказался тоненьким и высоким, бледно-рыжеватым подростком. Вежливым и неулыбчивым. Спросил, куда бы мне хотелось пойти сначала.
«Ну, что ж, — сказал я себе. — Давай, старик…»
— Видишь ли… — Я глянул в упор. — В Овражках я не заблужусь и один, не впервой… Я хочу в Гору. Если ты из тех, кто знает дорогу.
Он не дрогнул, не удивился.
— Туда каждый знает дорогу. Только что там интересного? Впрочем, как вам угодно. Если не возражаете, я зайду за вами через полчаса.
Я ждал Костю на улице, у ворот.
Была середина дня, и день этот сделался уже не просто теплым, а жарким. Но здесь, на Пустырной, было прохладно: улица лежала в тени обрыва. Обрыв — большущей высоты и крутизны — поднимался позади дворов. Местами он зарос, а местами — голая глина. Из глины торчали лохматые громадные корни, словно щупальца каких-то подземных осьминогов. Домики и заборы цепью тянулись по границе тени — в один ряд. Улица была односторонняя. На другой стороне — заросшие кашкой лужайки, канавы и буераки, здесь паслись козы. Наверно, потому и Пустырная, что рядом с пустырями. А может, еще потому, что здесь пахнет травой пустырником, настойкой которого, говорят, лечат от излишних волнений сердце.
Я с удовольствием разглядывал покосившиеся, но все еще красивые крылечки, резьбу на карнизах и на столбах ворот. Это были не только традиционные узоры — солнышки, складки с кистями и виноградные кисти. Иногда попадались деревянные лица, словно здесь поработал итальянский кукольный мастер. Смотрели на меня потрескавшиеся маски с носами-клювами, торчащими подбородками и широкими ртами. Я помнил их с детства и в те давние годы был уверен, что выражение этих масок время от времени меняется. Особенно по ночам.
Впрочем, и сейчас я в этом почти не сомневался…
На солнечных пустырях млела от солнца трава и рассыпали трескотню кузнечики, а во дворах словно затаился вечер. Я знал, что если подойти вплотную к обрыву, то там вообще сумерки. Пахнет влажным травяным настоем и сырой землей… Подняться на обрыв можно было по лестнице на другом конце улицы, а можно и прямо со двора, цепляясь за корни и стебли. Когда-то я так и делал…
Наверху был парк — неухоженный, с пустыми павильонами и киосками, с высохшими фонтанами и травяными джунглями. Он всегда казался мне очень таинственным… Но все же парк на обрыве — это не главное. Гораздо больше меня интересовали другие обрывы — настоящие горы. Они поднимались за пригородным лугом и видны были прямо отсюда, с улицы…
Здесь надо сказать о рельефе этих мест. Кажется, что в древние времена тут расстилалась зеленая равнина, по которой однажды пошли трещины. Они разбили равнину на плоские неровные многоугольники. Одни из этих многоугольников остались на прежнем уровне, а другие под давлением земных сил поднялись. И получились возвышенности с крутыми склонами и ровными плато наверху. Одно такое плато возвышалось над Овражками, которые лежали на низкой равнине (ее пересекали трещины поменьше, из них получились овраги — отсюда и название).
Что там наверху, на плоскогорье, из города было не видать. Но я знал: что-то есть. Что именно, в городе не говорили, как не говорили и о многих других странностях (например, почему до полудня улица Сухарная ведет к мосту через Черный овраг, а после двенадцати — в заброшенный Гнилой переулок, где никто не живет, но зимними вечерами все же светятся окна; так оно есть с давних времен, вот и все).
Однажды мальчишкой я попробовал подняться на плато. Как ни высоки были обрывы, казалось все же, что задача мне по плечу. Ну, что там метров двести — триста! Вскарабкаюсь… Однако на половине высоты я понял, что этот путь не для прогулок. Грозное ощущение опасности остановило меня на рыхлом глинистом карнизе. Я оглянулся и чуть не заревел от испуга — таким маленьким, лежащим далеко внизу оказался город Овражки… Обрывы с плоскогорьем, которые назывались одним словом «Гора», так и не открыли мне свою загадку. Я пристыженно полез вниз.
Впрочем, я не испытывал тогда особого огорчения. Наоборот, сладко замирала душа оттого, что совсем недалеко существует тайна, похожая на придвинувшийся к привычной жизни чужой материк. А кроме того, я скоро узнал (почувствовал, увидел во сне, догадался по намекам и слухам), что главная загадка не на Горе, а в Горе. Будто бы там какой-то особый мир. Целая подземная страна.
Эта страна с бледно-золотистыми, закрывающими каменные своды облаками не раз мне снилась потом, во взрослой жизни. И особенно в последнее время, в больнице. Причем непонятным образом она увязывалась в этих снах с Тетрадью. Хотя, при трезвом размышлении, никакой связи быть не могло…
При таком размышлении вообще ничего быть не могло. С точки зрения здравого смысла и реальности я сейчас должен был проглотить кучу разноцветных таблеток, подставить известное место под шприц медсестры Зои, а потом лежать у зашторенного окна, покорный властному режиму послеобеденного тихого часа. И слушать, как сыто похрапывает сосед по палате Альфред Афанасьевич, работник исполкома… И как по левой ноге, а потом вдоль позвоночника крадется пока еще тихая, щекочущая боль…