— «Позволь рассказать тебе о месте, где ты родился, сынок. Планета называется Новый свет, и она целиком сделана из надежды…»
Виола на мгновение умолкает, потом продолжает читать:
— «Мы приземлились здесь почти ровно десять лет назад, надеясь на новую жизнь — чистую, простую и честную, то есть прямо противоположную той, что была в Старом свете. Мы думали, люди заживут в мире и гармонии, по заповедям Божьим, и возлюбят ближнего своего.
Было трудно. Я не стану начинать эту истории со лжи, Тодд. Но отсюдова…
Ох, погляди-ка, я уже набралась просторечий! Вот что делает с людьми жизнь колониста. На изящную словесность нет времени, и постепенно ты опускаешься до уровня людей, которым плевать на манеры. Но уж слово “отсюдова” никому еще не повредило, так ведь? Тогда решено. Моя первая материнская ошибка: можешь говорить “отсюдова” сколько душе угодно, Тодд. Обещаю тебя не поправлять».
Виола поджимает губы, но читать не прекращает.
— «Словом, в Новом свете и Нью-Элнзабете нас ждали одни невзгоды и болезни. Да еще этот жуткий Шум, с которым наши мужчины борятся с самых первых дней, но поделать ничего не могут. Как странно — ты и твои ровесники даже не знают, что такое жить без Шума. И тебе будет нелегко понять, какой жизнь была раньше и почему нам так трудно теперь. Но мы стараемся не унывать.
Однажды, человек по имени Дэвид Прентисс, у которого тоже есть маленький сын — чуть постарше тебя, Тодд, — блестящий организатор и руководитель, служивший раньше (если мне не изменяет память) простым хранителем на корабле, уговорил Джессику Элизабет, нашего мэра, построить на дальнем конце огромного болота, вдали от Шума остального мира, крошечный городок. Конечно, здесь тоже Шумно, как и везде в Новом свете, но, по крайней мере, это Шум людей, которым мы доверяем.
Мое дело — выращивать пшеницу на нескольких полях к северу от поселения. С тех пор как твой па умер, мне помогают соседи и близкие друзья — Бен и Киллиан. Жду не дождусь, когда ты с ними познакомишься. Хотя подожди, вы ведь уже знакомы! Они подержали тебя на руках, сказали "привет" — смотри-ка, ты и дня не прожил на этом свете, а уже обзавелся двумя друзьями. Прекрасное начало, сынок.
Это даже хорошо, что ты родился на две недели раньше срока. Насидевшись в животе, ты захотел скорей посмотреть, что предлагает тебе мир. Что ж, понимаю. Небо здесь огромное, синее, деревья изумрудно-зеленые, а все животные разговаривают, по-настоящему разговаривают, Тодд! И даже понимают нашу речь. Словом, здесь столько чудес, сынок, что я и не знаю, как показать тебе все это разом. Придется немного обождать и показывать потихоньку».
Тут Виола переводит дух и говорит:
— Здесь текст прерывается и написано: «Продолжу позже». — Она поднимает глаза: — Ты как?
— Нормально, нормально. — Пожалуй, я киваю чересчур быстро. Руки все еще скрещены у меня на груди. — Давай дальше.
Становится светлей, сонце скоро взойдет. Я немного отворачиваюсь от Виолы.
Она продолжает читать:
— «Прости, сынок, ко мне заходил наш проповедник, Аарон…»
Виола опять прерывается и облизывает губы.
— «Нам с ним очень повезло, хотя я должна признать, что последнее время он говорит неприятные мне вещи — о коренных жителях этой планеты. Их, кстати, называют спэками. Они стали для нас ОЧЕНЬ большим сюрпризом; ни наши первые проектировщики со Старого света, ни разведчики даже не догадывались об их существовании.
Такие милые существа! Да, они не похожи на нас, примитивны, и, насколько нам известно, у них нет ни письменного, ни устного языка, но я не согласна с теми, кто утверждает, будто спэки — скорее животные, чем разумные создания. Аарон в последних проповедях только и твердит, что Господь провел между нами и спэками черту…
Ой, да что же я, разве о таких вещах надо говорить с человеком в первый день его жизни? Вера Аарона крепка и непоколебима, все эти годы он был для нас примером, и я должна сказать, на случай если кто-нибудь однажды найдет этот дневник и прочитает, что визит и благословение Аарона — огромная честь для меня.
И все-таки в первый же день жизни тебе стоит узнать о притягательной силе власти. Власть — это то, что отличает мужчин от мальчиков, правда, совсем не так, как думают многие.
И больше я ничего говорить не стану. Мало ли вокруг любопытных.
Ах, сынок, в мире столько чудес! Не верь людям, которые считают иначе. Да, жизнь в Новом свете — не сахар, и я даже признаю — раз уж я начала вести дневник, то должна писать только правду, — что я чуть было не впала в отчаяние. Положение дел в нашем городке очень сложное, и я вряд ли смогу все тебе объяснить. Скоро ты вырастешь и сам все поймешь, хочу я того или нет. Однако знай: болезни и голод терзали нас еще до смерти твоего па, а потом он умер, и я чуть не сдалась.
Но не сдалась. Потому что у меня уже был ты, мой красивый, чудесный, волшебный сын, которому наверняка удастся сделать этот мир лучше и которого я обещаю воспитывать в любви и надежде. Клянусь, ты своими глазами увидишь, как жизнь в нашем мире наладится. Клянусь!
Ведь когда я впервые увидела тебя сегодня утром и покормила собственным молоком, у меня внутри проснулась такая огромная любовь, что ее почти можно сравнить с болью, резкой и невыносимой.
Но только почти.
И я спела тебе песню, которую пела мне мать, а ей пела бабушка. Слова в ней такие…»
И тут — надо же! — Виола начинает петь.
Ей-богу, она поет.
— «Как-то ранним утром, на восходе солнца, песню услыхал я из долины: „Не предай меня, не оставь меня, ах, не отпускай меня, любимый”».
Я больше не могу на нее смотреть.
Не могу.
Я закрываю лицо руками.
— «Это очень грусная песня, Тодд, но еще это обещание. Я никогда не предам тебя и не оставлю. Я даю тебе это обещание, чтобы ты однажды дал его другим — и сдержал.
Ха, а вот и ты, Тодд! Плачешь в колыбельке после первого сна в первый день своей жизни и призываешь к себе весь мир.
Что ж, на сегодня дневник придется отложить».
Виола замолкает, и вокруг снова только рев реки и мой Шум.
— Там еще есть, — говорит Виола, листая страницы. Я все не поднимаю головы. — Полно еще. — Она смотрит на меня. — Хочешь, чтобы я прочла дальше? До конца?
До конца.
Прочесть последние слова в жизни моей мамы…
— Нет! — выпаливаю я.
Ты зовешь меня, сынок, и я иду к тебе.
Навсегда в моем Шуме.
— Нет, — повторяю я. — На севодня хватит.
Я смотрю на Виолу: лицо у нее такое же грусное, как мой Шум. Глаза мокрые, подбородок дрожит — едва заметный трепет в свете восходящего сонца. Виола видит, что я на нее смотрю, чувствует это в моем Шуме и отворачивается к реке.
А потом — ранним утром, в начале нового дня, — я впервые понимаю коечто очень важное.
Очень.
Настолько важное, что от этого осознания я вскакиваю на ноги.
Я знаю, что думает Виола.
Знаю, что она думает.
Я даже не вижу ее лица, но знаю, что происходит у нее внутри.
Поворот ее тела, наклон головы, положение рук и книжки на коленях, легкое напряжение в спине, когда она слышит эти мысли в моем Шуме…
Я могу это прочесть.
Я читаю ее.
Виола думает о своих родителях, которые летели сюда с теми же надеждами, что у моей матери. И еще она гадает: неужели надежда в конце нашей дороги тоже не сбудется, как не сбылись надежды моей мамы? А потом Виола вкладывает прочитанные слова в уста собственных родителей — они говорят ей, что любят, скучают и хотят открыть ей все чудеса мира. И еще Виола берет песню моей мамы и сплетает ее со своими чувствами, такшто в итоге она становится ее собственной.
И ей больно от этого. Это правильная боль, хорошая, но всетаки боль, пусть хорошая, но боль.
Ей больно.
Я знаю.
Знаю наверняка.
Потомушто я могу читать ее мысли.
Я могу читать Виолин Шум, хотя его у нее нет.
Теперь я знаю, кто она.
Я знаю Виолу Ид.
Я хватаюсь за голову, чтобы все это переварить.
— Виола, — шепчу я дрожащим голосом.
— Знаю… — тихо говорит она, крепко обхватывая себя руками, все еще не глядя на меня.
И я смотрю, как она сидит на берегу реки и глядит на воду, и мы вместе ждем восхода сонца — зная друг друга.
Мы оба теперь знаем друг друга.
Сонце ползет вверх по небу, а рев становится просто и оглушительным: река стремительно несет свои воды к концу долины, бурля и брыжжа пеной на порогах.
Виола нарушает повисшую между нами зачарованную тишину.