Добралась я до деревни первой. Я ведь отменной бегуньей росла; любого обгоню — и малого, и большого — и не устану ни капельки. Под конец мы, правда, уже не бежали, слишком далёк оказался путь. Но я поспешала и, ступив на деревенскую улицу, завернула за угол. Вдруг кто-то из взрослых за спиной крикнул:
— Глядите! Там дальше — море!
И в самом деле — на горизонте блестела полоса воды.
— Осторожно! Оно может нахлынуть в любую минуту! Мы не успеем! Нас смоет!
Выглянула я из-за угла, смотрю: все повернули обратно, бегут что есть мочи. Никто меня не заметил, не окликнул. Родители, верно, думали, что я опять впереди, во главе ребячьей ватаги. Так я и осталась одна-одинёшенька в затонувшей деревне.
Как же славно я погуляла по улицам! Заглянула в каждый дом, в каждую комнату. Даже в церковь зашла! Всё осталось, будто час назад тут ещё кипела жизнь, будто вот-вот вернутся хозяева и заживут сызнова. В садах цвели цветы, ветви гнулись под тяжестью яблок, столы стояли накрытые, еда тёплая, на очагах — кастрюли да чайники, на полах игрушки рассыпаны. А в спальнях, наверху, непременно кто-то спал — в каждой кровати. Дедушки и бабушки, отцы и матери, юноши и девушки, мальчики и девочки — спали крепким сном, не добудишься. Лишь в одном доме, в комнатушке под самой крышей, нашла я в колыбели маленькую девочку, которая не спала.
И скажу я тебе честно, что я в жизни не видывала ребёнка слаще и краше. Глаза голубые, точно волны морские, недаром море застило ей солнце столько лет. Кожа белая-белая, как морская пена, а волосы золотые — словно песок на закатном солнце. Она заметила меня, села в колыбельке и радостно загукала. Наклонилась я, и она тотчас ко мне на руки пошла, как к родной. Я — давай её по комнате таскать, вверх-вниз качать, играть с ней по-всякому. И приговариваю: «Дитятко! Дитятко моё морское! Красавица моя». Но вот поднесла я её к окну, показываю, как что называется, и вдруг вижу: море-то вдали зашевелилось!
Бежать, думаю, надо-не то смоет! Так и выскочила из дома, с ребёнком на руках, и припустила что было сил к далёкому берегу.
Наши много следов на золотом песке оставили — по ним и бежала. Остановилась раз дух перевести, оглянулась: деревня по-прежнему сверкает на солнце. А вдругорядь обернулась: деревни и след простыл, на том месте уже волны пле щут, меня догоняют.
Остаток пути я пролетела как на крыльях. Первые маленькие волны мне уже пятки щекотали, когда на берег выбралась. Вбежала я в дом с морским дитятком на руках — никак отдышаться не могу. Дома никого не было, родители к тому времени опомнились — бросились меня искать. А я отнесла девочку наверх, уложила в свою постель, молочка ей согрела. Только она от молока отвернулась, ни есть ни пить не хочет. Ей бы всё играть да смеяться! Поиграли мы с ней, посмеялись, а потом я её снова уложила. «Спи», — говорю. А она опять за своё: играть да смеяться!
— Закрой, дитятко, глазки, — говорю я ей. — Баюшки-баю, баюшки-баю.
Баюкаю я морское дитятко, как, бывало, матушка меня баюкала. А она знай смеётся.
Тогда я говорю но-маминому:
— Ах ты, непослушная девочка!
Но ей хоть бы что, смеётся-заливается.
Я и сдалась, и стали мы опять вместе веселиться.
Тут как раз матушка домой вернулась, услыхала наш смех, обрадовалась, что я цела и невредима, прибежала наверх… Как же она удивилась, увидев у меня на руках морское дитятею! Я ей всё рассказала, она кликнула отца. Он тоже всё выслушал и стоит в затылке чешет, не знает, как быть.
— Мама, пусть она у меня останется! — попросила я.
И матушка согласилась:
— Что ж, девать её теперь всё равно некуда. Но нянчить сама будешь!
А мне только того и надобно! Всю жизнь я кого-нибудь нянчила: то полено, то котёнка, то мамину шаль узлом свяжу — точно там, внутри, ребёночек спелёнутый. А тут настоящий, живой ребёнок! Целую неделю я была сама не своя от радости. Одевала её, раздевала, купала, причёсывала; играла с ней, танцевала, гуляла и развлекала. Кормить тоже пробовала, но она — ни в какую. И спать уложить мне её ни разу не удалось. Я и баюкала, и пела, и качала, — но морскому дитятку не спалось.
Меня это не тревожило, зато матушка очень беспокоилась. Я слышала, как она говорит отцу:
— Непростой это ребёнок, ох непростой. Помяни мое слово.
Спустя семь дней после шторма я вдруг проснулась среди ночи — сама не знаю, что меня подняло. Вокруг тишина, родители улеглись давно, и дитятко морское возле меня тихонько лежит. Полная луна заливала окошко ярким серебряным светом, и вдруг вижу: снаружи, за окном, будто плывёт что-то. Я сперва решила, что это облако, но оно приблизилось, и я разглядела женщину. Она плыла по воздуху, точно под водой! И глаза её были крепко закрыты — она спала!
Сквозь распахнутое окошко она вплыла ко мне в комнату и опустилась на кровать — как пловец возле берега касается дна. Она легла и крепко обняла морское дитятко, которому, как всегда, не спалось.
— Ваю-бай! Баю-бай! — произнесла она, но не по-маминому, а словно волна тихонько нахлынула на прибрежный песок. Шуршанье прибоя — первый на земле звук, первый или последний вздох… Меня стало сразу клонить в сон: голова тяжелела, глаза слипались. И дитятко морское тоже сомкнуло глазки. Дальше я ничего не видела, потому что заснула. А наутро морского дитятки рядом не было. Куда она делась? Не спрашивай, Мери-Матильда. Верно, уплыла моя девочка в страну снов. Баюшки-баю! Баюшки-баю! Спи, моя хорошая, спи!
Вот и Мери-Матильда спит. Нянюшка кладёт её обратно в кроватку, гасит свет и неслышно выходит из детской.
Вам, Клифтон и Иома, — тем, кто творил эту сказку на сцене
Глава I. МАМАША-КОДЛИНГ И ЕЁ СЕМЕЙСТВО
Мамаша Кодлинг держала в Норфолке, почти на самом морском берегу, ветряную мельницу. Там и жила. Муж её, мельник, много лет как умер, и Мамаша Кодлинг управлялась с мельницей и своим семейством в одиночку. Ветряк, однако, крутился, мука мололась, и маленькие Кодлинги ходили сытые, одетые и обутые. Жернова превращали спелые, золотистые зёрна пшеницы в белейшую муку; время превращало потомство Мамаши Кодлинг из младенцев-сосуиков в мальчиков и девочек; белейшая мука превращалась потом в румяные булки, а мальчики и девочки вырастали в здоровых, румяных юношей и девушек.
Всего их было шестеро: четыре сына и две дочки. Эйб, Сид, Дейв и Хэл Кодлинги работали в поле от зари до зари — пахали, боронили, сеяли и жали. Вся четвёрка удалась как на подбор: дюжие, ладные, сколько на стол ни поставь — всё сметут. Говорили они мало, а думали и того меньше. Таковы уж были Эйб, Сид, Дейв и Хэл Кодлинги, и добавить тут нечего.
Долл Кодлинг, цветущая девица восемнадцати лет, была пышна и мила, точно махровая роза. Щёки — как клубника со сливками, волосы — пшеничное поле перед жатвой, а глаза — большущие, синие, ласково-безмятежные, словно море ясным летним днём. Помимо красоты старшая дочка Мамаши Кодлинг отличалась мягким характером, и сердце у нее было доброе. И всем бы она была хороша, не будь… ленива! Увы, Долл Кодлинг уродилась лентяйкой, точно зверёк-ленивец, что всю жизнь готов провисеть вниз головой на ветке; Долл же готова была всю жизнь просидеть, сложив руки на коленях и мечтая о том, что будет дальше. А поскольку дальше всегда бывает либо завтрак, либо обед, либо полдник, либо ужин, Долл постоянно вынашивала одну завтрачно-обеденио-полднично-ужинную мечту. Такова Долл Кодлинг.
Полл сестре не чета. Была она в семье самой младшей, ей стукнуло только двенадцать годков. Смугла как орех, востра как пила и любопытна как котёнок, который суёт свой нос везде и всюду. Она так и не отучилась спрашивать: «Почему?» Через «почему?» проходят все дети, но у большинства вопросы в конце концов иссякают, Полл же задавала их неустанно. Ей хотелось всё про всё знать, и, покуда не находился ответ, успокоиться она не могла. А найденный ответ порождал новый вопрос, и так — без конца. Полл постоянно что-то узнавала, выясняла, стремясь получить ответ на самый наипоследний вопрос, но это ещё никому и ни когда не удавалось, и — она снова спрашивала. Таков был её удел. И такова сама Полл.
Что до Мамаши Кодлинг, то была она в полтора, а то и в два раза толще твоей собственной матушки и телом напоминала куль с мукой; руки её — с перевязочками на локтях — вздымались, точно взбитые сливки, а ладони круглились, точно беляши, какие любят выпекать все норфолкские хозяюшки, потому и зовут эти беляши норфолкскими. Мамаша Кодлинг проводила в хлопотах столько же времени, сколько её дочка Долл — в безделье, то есть хлопотала она с утра до вечера. В голове у неё было не больше мыслей, чем у её сынков, Эйба, Сида, Дейва и Хэла вместе взятых, то есть считайте, что мыслей у неё не было вовсе. Зато поболтать Мамаша Кодлинг любила — не всякую минуту, а под настроение. Впрочем, ничего мудрого она не изрекала. К детям своим она, разумеется, питала самые нежные чувства, но распознать их было не так-то легко, уж больно глубоко таились: вроде изюминок, по случайности попавших в тесто, — найдёшь, если повезёт. Едва занимался рассвет, Мамаша Кодлинг бралась за работу: пекла хлеб, варила пиво, драила кастрюли, шила одежду, чинила бельё, пряла лён, ткала полотно, стирала, крахмалила, гладила, заливала масло в лампы, мела полы, колола дрова, чистила медные тазы и чайники, приглядывала за ветряком — чтоб крутился, за жерновами — чтоб мололи; и так — до полуночи. Такова Мамаша Кодлинг. Дети называли ее «маманя», поскольку все дети называли так своих матерей в те далёкие времена, когда Норфолк был ещё королевством. А правил королевством на стоящий король по имени Ноличек.