Удивился Инойка-Медведь: перед ним долина всё ещё тёмная.
Обернулся через плечо, а позади-то макушки горы так солнцем и горят, так золотом и блещут!
И Кузяр-Бурундук на задних лапках пляшет — радуется.
Ой, как досадно Инойке-Медведю стало! Проспорил ведь малышу!
Протянул тихонько лапу — цоп! — за шиворот Кузяра-Бурун-дука, чтоб не плясал, не дразнился.
Да рванулся Кузяр-Бурундук, — так все пять медвежьих когтей и проехали у него по спине. От головы до хвоста пять ремешков выдрали.
Шмыгнул Кузяр-Бурундук в норку. Залечил, зализал свои раны.
Но следы от медвежьих когтей остались. С той поры робкий стал Кузяр-Бурундук. Ото всех бегает, по дуплам, по неркам прячется. Только и увидишь: пять чёрных ремешков мелькнут на спинке — и нет его.
Жил Инквой-Бобёр на извилистой лесной речке. Хороша у Бобра хата: сам деревья пилил, сам их в воду таскал, сам стены и крышу складывал.
Хороша у Бобра шуба: зимой тепло, и в воде тепло, и ветер не продувает.
Хороши у Бобра уши: плеснёт в речке рыба хвостом, упадёт лист в лесу — всё слышат.
А вот глаза у Бобра подгуляли: слабые глаза. Подслеповат Бобёр: и на сто коротеньких бобриных шагов не видит.
А в соседях у Бобра на светлом лесном озерке жил Хоттын-Лебедь. Красивый был и гордый, ни с кем дружить не хотел, даже здоровался нехотя. Поднимет белую шею, окинет взглядом с высоты соседа — ему кланяются, он чуть кивнёт в ответ.
Вот раз случилось, работает Инквой-Бобёр на берегу речки, трудится: осины зубами пилит. Подпилит кругом до половины, ветер налетит и свалит осину. Инквой-Бобёр её на брёвнышки распилит и тащит на себе брёвнышко за брёвнышком к речке. На спину себе взвалит, одной лапой придерживает брёвнышко, — совсем как человек идёт, только трубки в зубах нет.
Вдруг видит — по речке Хоттын-Лебедь плывёт, совсем близко. Остановился Инквой-Бобёр, брёвнышко с плеча скинул и вежливо сказал:
— Узя-узя!
Здравствуй, значит.
Лебедь гордую шею поднял, чуть головой кивнул в ответ и говорит:
— Близко же ты меня увидал! Я тебя ещё от самого поворота речки заметил. Пропадёшь ты с такими глазами.
И стал насмехаться над Инквой-Бобром:
— Тебя, слепыша, охотники голыми руками поймают и в карман положат.
Инквой-Бобёр слушал, слушал и говорит:
— Спору нет, видишь ты лучше меня. А вот слышишь ты тихий плеск вон там, за третьим поворотом речки?
Хоттын-Лебедь прислушался и говорит:
— Выдумываешь, никакого плеска нет. Тихо в лесу.
Инквой-Бобёр подождал, подождал и опять спрашивает:
— Теперь слышишь плеск?
— Где? — спрашивает Хоттын-Лебедь.
— А за вторым поворотом речки, на втором пустоплесье.
— Нет, — говорит Хоттын-Лебедь, — ничего не слышу. Всё тихо в лесу.
Инквой-Бобёр ещё подождал. Опять спрашивает:
— Слышишь?
— Где?
— А вон за мысом, на ближнем пустоплесье!
— Нет, — говорит Хоттын-Лебедь, — ничего не слышу. Тихо в лесу. Нарочно выдумываешь.
— Тогда, — говорит Инквой-Бобёр, — прощай. И пускай тебе так же послужат твои глаза, как мне мои уши служат.
Нырнул в воду и скрылся.
А Хоттын-Лебедь поднял свою белую шею и гордо посмотрел вокруг: он подумал, что его зоркие глаза всегда вовремя заметят опасность, — и ничего не боялся.
Тут из-за леса выскочила лёгонькая лодочка — айхой. В ней сидел Охотник.
Охотник поднял ружьё — и не успел Хоттын-Лебедь взмахнуть крыльями, как грохнул выстрел.
И свалилась гордая голова Хоттын-Лебедя в воду.
Вот и говорят ханты — лесные люди: «В лесу первое дело — уши, глаза — второе».
Жил в лесу Тетерев, Терентием звали.
Летом ему хорошо было: в траве, в густой листве от злых глаз прятался. А пришла зима, облетели кусты и деревья — и схорониться негде.
Вот звери лесные, злые, и заспорили, кому теперь Терентий-Тетерев на обед достанется. Лисица говорит — ей. Куница говорит — ей.
Лисица говорит:
— Терентий спать на землю сядет, в кусту. Летом его в кусту не видно, а нынче — вот он. Я понизу промышляю, я его и съем.
А Куница говорит:
— Нет, Терентий спать на дереве сядет. Я поверху промышляю, я его и съем.
Терентий-Тетерев услыхал их спор, испугался. Полетел на опушку, сел на макушку и давай думать, как ему злых зверей обмануть. На дереве сядешь — Куница поймает, на землю слетишь — Лисица сцапает. Где же ночевать-то?
Думал-думал, думал-думал, — ничего не придумал и задремал.
Задремал — и видит во сне, будто он не на дереве, не на земле спит, а в воздухе. Кунице с дерева его не достать и Лисице с земли не достать: вот только ноги под себя поджать, — ей и не допрыгнуть.
Терентий во сне ноги-то поджал да бух с ветки!
А снег был глубокий, мягкий, как пух. Неслышно по нему крадётся Лисица. К опушке бежит. А поверху, по веткам, Куница скачет и тоже к опушке. Обе за Терентием-Тетеревом спешат.
Вот Куница первая прискакала к дереву да все деревья оглядела, все ветки облазала, — нет Терентия!
«Эх, — думает, — опоздала! Видно, он на земле, в кусту спал. Лисице, верно, достался».
А Лисица прибежала, всю опушку оглядела, все кусты облазала, — нет Терентия!
«Эх, — думает, — опоздала! Видно, он на дереве спал. Кунице, видно, достался».
Подняла голову Лиса, а Куница — вот она: на суку сидит, зубы скалит.
Лисица рассердилась, как крикнет:
— Ты моего Терентия съела, — вот я тебе!
А Куница ей:
— Сама съела, а на меня говоришь. Вот я тебе!
И схватились они драться.
Жарко дерутся: снег под ними тает, клочья летят.
Вдруг — трах-та-та-тах! — из-под снега чем-то чёрным как выпалит!
У Лисицы и Куницы от страха душа в пятки. Кинулись в разные стороны: Куница — на дерево, Лисица — в кусты.
А это Терентий-Тетерев выскочил. Он как с дерева свалился, так в снегу и заснул. Только шум да драка его разбудили, а то, наверное, и сейчас бы спал.
С тех пор все тетерева зимой в снегу спят: тепло им там и уютно, и от злых глаз безопасно.
На широкой-широкой сибирской реке выбирал старик сети, полные рыбой. Внук ему помогал.
Вот набили они лодку рыбой, закинули сети опять и поплыли к берегу. Старик гребёт, внук правит, вперёд глядит. И видит — плывёт навстречу коряга не коряга, словно бы пень, и на нём два больших, как у орла, каменных крыла. Плывёт и громко фыркает…
Испугался внук и говорит:
— Дедка, а дедка! Там что-то страшное плывёт да фыркает… Старик обернулся, приставил руку к глазам, как козырёк, смотрел, смотрел и говорит:
— Это зверь плывёт.
Внук ещё больше испугался:
— Греби, дедка, шибче. Убежим от него.
А дед не хочет, говорит:
— Это зверь сухопутный, в воде он нам ничего не сделает. Вот я его сейчас запрягу.
И погнал лодку наперерез зверю.
Ближе да ближе, — внуку уже видно: не пень это, а большая горбоносая голова, на ней рожищи широкие, как крылья. Голова старого Лося-сохатого. Ростом он больше коня и сильный страшно, сильней медведя.
Ещё больше испугался внук. Он схватил со дна лодки поколюку-копьё, протягивает деду:
— Бери, дедка, поколюку, бей зверя крепче.
Не взял старик поколюку-копьё. Взял две верёвки.
Одну накинул зверю на правый рог, другую — на левый рог; привязал зверя к лодке.
Страшно зафыркал зверь, замотал головой, глаза кровью налились. А сделать ничего не может: ноги у него в воде болтаются, до дна не достают. Опереться ему не на что — и верёвок разорвать не может.
Плывёт зверь и лодку за собой тащит.
— Видишь, — говорит старик, — вот нам и конь. Сам нас к берегу везёт. А убил бы я поколюкой зверя, нам с тобой пришлось бы его до дому тащить, из сил выбиваться.
И верно: тяжёл зверь, тяжелей лодки со стариком и внуком и всей их рыбой.
Фыркает зверь, плывёт — к берегу рвётся. А старик верёвками, как вожжами, управляет им: за одну потянет — зверь вправо повёртывает, за другую — зверь влево. И внук уже не боится зверя, только радуется, что такой у них конь в упряжке.
Ехали так, ехали старик с внуком, — вот уже и берег близко, а на берегу избушка их виднеется.
— Ну, — говорит старик, — давай теперь поколюку, внучек. Пора зверя колоть. Был он нам конём, теперь мясом будет — лосятиной.
А внук просит:
— Обожди, дедка, — пусть ещё прокатит. Не каждый день на таких конях ездим.
Ещё проехали. Старик опять поколюку-копьё поднимает. Внук опять его просит:
— Не бей, дедка, успеешь. Будет нынче у нас сытный обед из лосятины. А перед обедом на водяном коне всласть покатаемся.
А берег уже вот он — рукой подать.
— Пора, — говорит старик, — натешились.
И поколюку-копьё поднимает. Внук за поколюку держится, не даёт зверя колоть: