— Ну и что с того, что опузатела! — раздраженно отвечает он минут через десять. — Она уже два года такая. У Акульчихи видел?.. Хата двадцать лет стоит пузатая с четырех сторон, и ничего — стоит… И вообще, дед Хоботька, не лезь, куда тебя не просят!
Прилепив последний комок глины к трубе, Хоботька старательно разглаживает его. Печь готова, но настроение явно испортилось.
— Громом бы тебя напугало, — бурчит он. — Ты ему сам-сем, а он тебе: сам съем. Гуртом надо думать…
— Без тебя думают, говорю тебе, дед Хоботька. Я думаю, председатель приезжал — тоже думал… Начальство — выше, начальству видней… Выстоит стена… У Акульчихи двадцать лет как опузатела хата…
— Эх-хе-хе! — тяжело вздыхает дед. — Чужой дурак — смех, свой дурак — грех!
— Не ругайся, дед Хоботька! — говорит Платон. — Я сюда для руководства поставлен! Ты подсобное лицо на ферме, а я заведующий! Инициатива — дело хорошее, но зачем тогда здесь я — Платон Перетятько?
— Плети плетень… — дед сплевывает и, на ходу свертывая цигарку, идет в тень дежурки перекурить.
Кисет у него кожаный, с круглым дном, а табак зверский. Говорят, что мухи, попадая в синее облако его цигарки, мгновенно падают на землю.
— Говорю тебе, не нужно перекладывать стену, — умиротворяюще молвит Платон, подходя к дежурке, и присаживается рядом с Хоботькой на землю. — Выстоит… Саманная стена, она, брат, стоит, пока не упадет…
Как только присел Платон Перетятько, навалилась на него сладкая дрема, обвила страстно, придавила, согнула; ноги-руки налились истомной тяжестью — не пошевелить; тают кости, тело слабнет, теряя опору… Из раскрытого рта выпадает желтый огрызок папиросы.
Дрожит марево над горизонтом. Далеко-далеко, оторванный от земли, плывет по неподвижному воздуху длинный поезд. Душно, жарко. Утомительно стрекочут кузнечики, воробьи купаются в луже под бочкой. Платон спит, свесив голову на грудь. Дед Хоботька сидит молча, курит. Рядом лежит новый картуз из старого пиджака. На глянцевой розовой лысине, окаймленной рыжим пухом, скопились росинки пота.
Девушки вдруг запевают в дежурке:
Песня рвется из выбеленных комнат в открытые двери, звучная, задорная. Платон Перетятько перепуганно вздрагивает и просыпается на миг. Моргнув бессмысленными, покрасневшими от сна глазами, протягивает ноги и сам вытягивается у стены.
— Очнись, Платон! — толкает его Хоботька. — Съедят тебя мухи.
Тот ворчит, что-то бормочет.
Взяв кнут в руки, дед стоит некоторое время в раздумье около Перетятько. Ему хочется отстегать его, но, преодолевая это желание, дед уходит к своим бочкам.
Каждый день тащил упрямый Хоботька заведующего за телятник, к стене, и кричал:
— Смотри, Платон, она еще больше опузатела, а трещины дошли до фундамента! Давай перекладывать! У пруда замес сделаем, самана наробим! Девчата согласны, я говорил с ними.
Девушки сбегались на крик, поддерживали деда; но Платон был упрям и строптив, точь-в-точь молодой бык Чепка.
Лицо его наливалось кровью, он свирепел:
— Вы думаете, я глупее вас?! Сам знаю, что мне делать. Не суйте своего носа в чужой огород! — И, сжимая кулаки, кричал на деда Хоботьку: — А ты, старый, не покушайся на мой авторитет! Не то худо будет!
Целый месяц осаждал въедливый дед Платона Перетятько — и зря.
И однажды на МТФ случилось необычайное Происшествие.
В тот злосчастный день дед Хоботька и Перетятько сидели в тени телятника под пузатой стеной и снова — в который раз! — судили, как долго еще будет стоять она, эта стена.
— Завалится стена, Платон, — убеждал дед, еле сдерживаясь, чтобы не разругаться. — Смотри, щели-то как расширились! Хоть бы подпоры поставить, а то и до худа не далеко, еще придавит какую скотиняку.
— Ты здесь кто? — усовещивал деда Платон. — А-а… Видишь! А я — кто? Заведующий. Я смотрю куда? На стену. Стена какая? Стена пузатая. Я даю указание перекладывать ее? Не даю. Почему? Потому, что она еще до страшного суда выстоит… В общем, это не твое дело… Получил указание — работай, не получил — спи… — Перетятько потягивается на мягкой навозной трухе, подгребает на ощупь под голову пять-шесть сухих кизяков и блаженно закрывает глаза. — Ты, дед, не беспокойся, — говорит он заплетающимся языком. — У Акульчихи двад-с-с… двад-с-с… дв… ф… ф… хр… хр…
Когда Хоботька обернулся к вдруг умолкнувшему Платону Перетятько, тот уже крепко спал.
— Ах ты, елки-палки-моталки! — изумился дед и, крепко почесав затылок, пошел в телятник выяснить, как прочно держится опузатевшая стена.
С великой тщательностью исследуя трещину в углу, дед Хоботька нечаянно коснулся стены плечом и, к неописуемому ужасу своему, услышал вдруг, что где-то под крышей в разных местах громко затрещало, заскрипело, застонало. На глазах у оторопевшего деда стена чуточку отошла, затем просвет увеличился, в сарай хлынул солнечный свет, в трещину он увидел небо и траву — и пошла-пошла валиться стена от угла к углу, выгибаясь и распрямляя «пузо».
— Тикайте! — крикнул дед телятницам, чистившим сарай, и бросился с небывалой прытью вон: спасать спавшего под стеной заведующего фермой.
Поздно! Дед — на порог, а правый край стены уже лег, прикрыв Платона Перетятько. И тотчас упала вся стена, от угла до угла, охнув, ухнув и подняв тучу кизячной трухи и мусора…
…— Вытащили мы его, бедолагу, — рассказывал после дед Хоботька, — а он бледный и молчит. Помяло малость. Мы его водой, а он говорит: «Ты, Хоботька, стену толкнул, на мою жизнь покушался». Вот ты дело какое!.. То говорил — на авторитет мой покушаешься, теперь — на жизнь… Бригадир сказал мне: «Командуй пока», а указаний никаких не дал. А мы замес готовим, саман делать будем… А Перетятько что? Перетятько отлежится, мужик он крепкий. Да и наука будет впредь: не спи под пузатой стеной…
Заночевал я как-то на дальнем степном таборе. Не хотелось домой: устал за день, и вечер был такой хороший! Да и не представлял я себе лучшего отдыха, чем сон под звездным небом на копне душистого сена. Со мной остались учетчик полеводческой бригады Григорий Данилович Григораш, заядлый охотник на хомяков, и новый зоотехник бригады Иван Пантелеевич Алексеенко, тонкий знаток природы и страстный любитель всего необычайного. С вечера начались охотничьи разговоры да так и затянулись далеко за полночь. Рассказы были один интересней другого. Когда охотничья тема, казалось, уже иссякла, Иван Пантелеевич проговорил:
— Эту историю я уже рассказывал одним серьезным людям. И что бы вы думали? Они посмеялись, приняв ее за небылицу.
Иван Пантелеевич нервно закурил, и мы почувствовали, как велика его обида на тех, кто усомнился в правдивости рассказанной им истории.
— Я сам охотник и очень уважаю деда Хоботьку за его сообразительность и сметку, — продолжал он, жадно затягиваясь пахучим папиросным дымом. — Вы можете думать все, что вам угодно, но, если хотите слушать, пожалуйста, воздержитесь от реплик.
Григораш и я молча приняли его условие и удобнее расположились на копне, заинтересованные длинным вступлением Ивана Пантелеевича.
— То, что я увидел случайно, — начал он, — было настолько удивительно, что я отказался верить своим глазам. Дед Хоботька ставил в пруду капканы! Где вы видели подобное?!
…Я шел пешком на дальнюю МТФ и, когда увидел эту чудасию, побежал что было силы к пруду.
Увлеченный странным занятием, дед Хоботька вздрогнул от моего «Здорово дневали», капкан щелкнул и ударил его по пальцам. Дед разгневался.
— Ах, чтоб тебя! — вскричал он. — Что же ты, суконный сын, мозоль тебе на ногу, людей пугаешь?
Дед замешкался, видно, раздумывал, продолжать ли при мне. Потом он взвел капкан и осторожно опустил на дно. На язычке капкана извивался толстый жирный червяк, привязанный ниткой. Хоботька вогнал в грунт колышек и замаскировал в иле проволоку, соединившую колышек с капканом. После всех этих действий он воткнул у колышка камышинку с метелкой и что-то бросил в воду из кармана.
Синий пруд, сухие полынные косогоры, освещенные неярким осенним солнцем, и в пруду дед Хоботька с капканом в руках — все выглядело крайне необычно и загадочно, будто я попал за тридевять земель, в страну, где живут одни чудаки. Я подумал было, что лукавый охотник, заметив меня издали, решил просто подурачить, ставя капканы в пруду.
И, потеряв всякую надежду разобраться в происходящем, я закурил, надеясь, что папироса поможет мне осмыслить манипуляции деда Хоботьки. Он же в это время, сердито косясь в мою сторону, взял на берегу последний капкан, колышек, камышинку и пошел в воду. Я посчитал камышинки. Их было пятнадцать. Пятнадцать капканов в пруду!
Окончив работу, дед Хоботька надел телогрейку и подошел ко мне.