К счастью, он ничего не сломал, кроме горшка. В кухню вошла жена и, увидя своего пристыжённого окровавленного супруга, сказала ему, подпирая бока обоими кулаками:
— Ну кто же всегда лучше в доме? Я жала, я гребла и осталась такою же, как вчера, А вы, господин повар, пастух, отец семейства, где масло, где боров, где корова, где наш обед? И если наш ребёнок ещё жив, то это, конечно, надо благодарить не вас! Бедный крошка! Что сталось бы с тобою, если бы у тебя не было матери!
Затем она принялась плакать и рыдать. Ей это было необходимо. Ведь чувствительность есть торжество женщины, а слёзы — торжество чувствительности.
Пётр вынес бурю молча и хорошо сделал; безропотность свойственна великим сердцам. Но через несколько дней соседи увидели, что он изменил вывеску и девиз своего дома. Вместо двух соединённых рук, поддерживающих сердце, окруженное синей лентой и вечным пламенем, он нарисовал на фронтоне улей, окружённый пчёлами, и над ним сделал следующую надпись:
БОЛЬНО ЖАЛЯТ ПЧЁЛЫ, А ЗЛЫЕ ЯЗЫКИ ЕЩЁ БОЛЬНЕЕ.
В этом только и состояла вся месть его за все невзгоды того дня. Но чёрт от этого не проиграл ничего.
V
Вот и вся моя история в таком виде, si каком её рассказывают в зимние вечера, чтобы научить уму-разуму молодых норвежек.
— Выбор лёгок, — говорила мне одна милая соседка, недавно сделавшаяся бабушкой; как из осторожности, так и ради добродетели, надо подражать жене Гудбрандта. Вы, мужчины, гораздо смешнее, чем вы думаете. Когда задето ваше самолюбие, ваш эгоизм, то вы любите правду и справедливость, как летучие мыши свет. Счастье этих людей состоит в том, чтобы прощать нас, когда они виноваты сами, и великодушно даровать нам забвение, когда они сами неправы. Самое благоразумное — оставить их доставлять себе это удовольствие и делать вид, что веришь им. Только этим и можно приручить этих прекрасных животных и водить их за нос, как итальянских буйволов.
— Тётушка, — проговорила одна белокурая головка, — да ведь нельзя же всегда молчать. Не уступать, когда говоришь правду, — это право каждого человека.
— И не отступать, когда говоришь неправду, есть удовольствие царей! А кто из женщин отказался от этой царской привилегии? Все-то мы ведь сродни той милой женщине, которая в конце доказательств своей правоты уничтожила мужа презрительным взглядом и сказала ему: «Милостивый государь, я даю вам честное слово, что я права!»
Что же отвечать на это? Разве можно уличать во лжи свою собственную жену? И к чему служит сила, если она не умеет уступать слабости. Бедный муж опустил голову и не сказал ни слова; но молчать не значит сознавать себя побеждённым, и молчание не всегда означает согласие.
— Мне кажется, — сказала одна молодая женщина, недавно вышедшая замуж, — что и выбирать нечего. Если любишь своего мужа, то всё легко. Думать и поступать, как он, ведь это удовольствие!
— Да, дитя моё, в этом и заключается весь секрет семейной жизни, но никто им не пользуется. Пока светит луна медового месяца, всё идёт как по маслу; пока муж предупреждает каждое наше желание, мы так добры, что позволяем ему это, а позже дело идёт уже не совсем так. Чем же удержать тогда свою власть? Молодость и красота проходят, ума недостаточно; иначе которая из женщин не была бы счастлива? Для того, чтобы остаться главою дома, надобно обладать божественнейшей добродетелью: добротой, глухой, слепой, немой и всепрощающей добротой, которая прощает только ради наслаждения прощать. Любить гильно, глубоко, до излишества — для того, чтобы нас любили хоть немного, вот в чём состоит тайна женского счастья и весь смысл истории Гудбрандта.
— Сударь, — сказал слуга,[1] величественно входя в мою комнату, как какой-нибудь нотариус в комедии, имея за ухом перо, в руке чернильницу и под мышкою реестр, — не будете ли вы так добры записаться в отельную книгу? Вот здесь, — прибавил он, раскрывая реестр и указывая мне на страницу, всю изборождённую чёрными линиями. — Потрудитесь, сударь, только написать вашу фамилию, ваше имя, сколько вам лет, где ваше постоянное местопребывание, срок вашего паспорта, вашей последдней визы, чем занимаетесь, холосты или женаты, какого вероисповедания…
— Клянусь Богом! — прервал я, — у вас здееь, в Праге, страшно любопытны; я много путешествовал, но у меня ещё никогда не треболи сообщать таких подробностей.
— Сударь в Австрии, — заметил кельнер, прищуривая один глаз, — а это страна, в которой очень любят статистику.
Я неохотно взялся за перо. Я уже исписал шесть первых столбцов, как вдруг заметил, что путешественник, записанный наверху страницы, объявил себя рантье, женатым и католиком, и что под этими тремя таинственными словами все вновь прибывшие писали гуськом: dito, dito, dito. Это, без сомнения, было в Австрии в порядке, и потому я счёл за лучшее последовать примеру моих предшественников.
Когда я кончил, кельнер наклонился к реестру и прочёл моё имя с таким вниманием, что меня задело за живое. Проведя пальцем по каждому столбцу, подумавши, почесавши у себя за ухом, и, наконец, вторично прищуривая свой глаз, что ему придавало ложный вид Мефистофеля, он обратился ко мне с вопросом:
— Господин профессор сохраняет инкогнито?
— Неужели для того, чтобы сохранить инкогнито, надо ещё быть известным, — ответил я, довольно-таки изумлённый этим титулом профессора, которым меня приветствовали в Богемии. — Вы меня принимаете за другого.
— Как! — воскликнул кельнер. — Разве я имею честь говорить не с господином профессором Л…… из Парижа, которого мы вот уже три дня как ожидаем.
— Час от часу не легче. Вы дьявол, мой милый, если только не глава австрийской статистики.
— Ни то ни другое, сударь, — ответил он с притворным смирением человека, смущённого тем, что его приняли за другого. — Уже три дня у привратника лежит письмо, адресованное на имя профессора, Я сию же минуту принесу его.
Сказав это, он раскланялся со мною, в третий раз прищурил свой глаз. Это была его манера быть остроумным.
Письмо! В Париже оно не произвело бы меня никакого особенного впечатления, но на чужбине для меня это было настоящее счастье. Вдали от своей родины только и имеешь в помыслах, что тех, кого любишь. Одиночество заставляет окружать себя этими дорогими воспоминаниями, так как приятно всё-таки сознаваться, что и ты не забыт.
Письмо было, однако же, не из Франции, из Германии, от моего доброго и старого друга, доктора Вольфганга Готтлоба, профессора филологии в Гейдельбергском университете, который написал мне с целью утешить себя этим за то, что его не было в Гейдельберге, в мою бытность там. Содержание этого письма, написанного по латыни, сильно отзывающегося Цицероном, было следующее:
LAUSDEO Prof. S.D.BETULEIO Prof.
«S, V. В. Е. Е. Q, У. Те In Bohemiam salvum venisse, et quietum tandem Praga ad signum Coerulei Sideris (viilgo zum blaueti Sterne) consedisse, vehementer exopto. Me absentem fuisse Heidelberga, meo tempore pernecessario, sumboleste fero; hoc me tamen consolor; te brevi ad hane germanicam musarum arcem rediturum sodales nostri ima voce renuntiant. Accipe interea hanc hospitalem tesseram, quam non minus tibi quam discipulo et amico nostro Stephano Stryo, jueundam fore spero, Tuas etiam Pragenses expecto litteras, ut? sicut ait Tullius noster, habeam rationem non modo negotii, verum etiam otii tui. Nee enim te fugit aureum Socratis dictum: Panta philon koina. Cura ut valeas, et ut sciam quando cogites Heidelbergam. Etiam atque etiam vale.»
Я позволю себе перевести это послание для тех из моих любезных читательниц, которые могли лишиться своего знания латинского языка, исправляя ложные понятия гг. своих мужей.
Профессор Готтлоб профессору Л….. приветствие.
«Мне приятно было бы слышать, что вы здоровы; что касается меня, то я здоров. Желаю, чтобы вы прибыли в Богемию в добром здравии и наконец в покое отдохнули бы в Праге, в отеле Голубой Звезды. Я очень сожалею, что мне не удалось быть в Гейдельберге, когда моё присутствие там было так необходимо; во всяком случае я утешаю себя тем, что вы, как сообщают мне все мои собраты, скоро возвратитесь в это местопребывание германских муз. Между тем примите эту tessera hospitalis, которая доставит, я надеюсь, удовольствие как вам, так и моему другу и ученику Степану Стржбрскому. Жду ваших писем из Праги, чтобы иметь, как говорит Цицерон, отчёт как в ваших удовольствиях, так и в вашших занятиях. Вы не забыли, конечно, превосходные слова Сократа: между друзьями всё общее. Берегите вашег здоровье и напишите мне, когда вы намерены приехать в Гейдельберг. Прощайте, и ещё раз прощайте.»
Tessera hospitalis, которую я спрятал свой бумажник, была не что иное, как визитная карточка, которой почтенный Вольфганг Готтлоб дал эпиграфический оборот:
Своему возлюбленному другу доктору
СТЕПАНУ СТРЖБРСКОМУ
Коловратская улица, 719
Д-р ВОЛЬФГАНГ ГОТТЛОБ.