Смутилась Груня, покраснела и отвечает:
– Рубила я дрова да топором и ударила. Никак вот не заживает рука…
А Улита уже догадалась обо всем, злые глаза так и бегают, сердце щемит от зависти.
– А чего ты встала из-за стола, сестрица? – спрашивает она Груню.
– Пить мне захотелось, Улита.
– А иди сюда, я тебе дам водицы, сестрица, – говорит Улита.
Подошла Груня к ней, взяла чашку с водой, выпила и упала замертво: подсыпала ей Улита яду крепкого, смертного.
Схватила ее Улита, оттащила в чулан, бросила, а сама сделала себе на правой руке такую же отметинку, какая у Груни была, обмотала тряпкой и пошла опять в горницу.
Увидал ее обмотанную руку молодой казак, спрашивает:
– А что это у тебя, девица? Аль поранила где, аль ушиблась? Подошла Улита к нему и говорит:
– Я та самая девица, которой ты руку поцеловал. Вот и отметинка на руке, не заживает с тех пор. Забыл ты, добрый молодец, как сидела я около тебя, сон твой сторожила…
Обрадовался казак, велел все войско свое собрать, свадьбу готовить.
Собрались на свадьбу воины, все люди служивые, пришли старики, старухи и дети малые. Начался тут пир горой.
День гуляют казаки, два гуляют, а на третий день входит в горницу старушка древняя, волосы, как нитки серебряные – седая вся. Вошла, посохом о пол стукнула и так молвила:
– Шла я, старая, через леса и горы, через луга и пашни и пришла вовремя: не кончилась еще свадьба, не свершилось еще дело злое.
Взяла она командира казачьего за руку, привела в чулан, а там лежит Груня, лицо у нее посинело, страшное стало.
Брызнула старушка на Груню живой водой, открыла глаза девушка, а в глазах столько доброты, будто от самого сердца идет.
Узнал тут казак девушку, обнял ее и сказал:
– Доброе сердце дороже красоты. Будешь ты женой моей верной, девица, буду я любить и жалеть тебя до самой смерти.
Пришли они в горницу, поклонились старому казаку, отцу Груниному, сели за стол, крепкой бражки выпили.
А старушка подошла к Улите и сказала:
– Нельзя с таким сердцем с людьми жить, злая девица. Будешь ты отныне ползать по дну Тихого Дона, и не знать тебе ни добра, ни ласки человеческой. А за то, что смеялась ты над горем людским, – будешь ты всегда горб на себе носить. Сказала так старушка, ударила ее посохом своим – и превратилась злая Улита в маленькую улитку-горбатку.
А потом обернулась старушка к Груне, дотронулась до нее своей рукой и сказала:
– А ты, девица, доброе сердце, будь такой же красивой, как и доброй.
И стала Груня такой красавицей, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Обнялись они с молодым казаком, поклонились старушке, чарку бражки крепкой ей поднесли, спасибо сказали.
И стали они с той поры жить-поживать, детей растить, да старых людей уважать.
А улитка-горбатка так и ползает с тех пор по дну Тихого Дона да в озерах синих, в реках прозрачных
Ползает и не знает ни добра, ни ласки человеческой.
Сказка о Песне Легкокрылой и казаке Макаре Бесслезном
Много стай журавлиных пролетело с тех пор над Тихим Доном, много песен веселых пропето с тех пор в станицах зеленых. Проносились ветры буйные над волнами высокими, проплывали тучи грозовые над полями широкими, и не раз уже месяц ясный в светлую реку заглядывал, будто в зеркало.
Жил в ту пору у Тихого Дона казак Макар Бесслезный, ни молодой, ни старый, черную бородку носил да чуб казацкий. Остался казак с детства без отца, без матери, гнула его нужда в три погибели, крутила его беда мужичья, как каючок в коловороте, а никто у него слезу ни разу не видал. Назвали Макара за это Бесслезным. Может, и была у него другая фамилия, но так и остался он с этим прозвищем.
Бывало, поставит казак сети в Дону, ждет удачи рыбацкой, как ясного солнышка, а ночью налетит с моря ветер бесшабашный, засвистит, запляшет, закрутит волны на могучей реке – и снова тихо. Придет казак к Тихому Дону, глянет – ни рыбы, ни сетей. Только мокрые поплавки на легкой зыби у берега покачиваются, будто подсмеиваются. Покачает Макар головой, сдвинет густые брови, скажет:
– Эхма! Ну, ничего…
Казаку без коня, как рыбе без воды: ни туда, ни сюда. Долго Бесслезный копеечки собирал, немало мозолей на шершавых ладонях прибавилось – купил казак коня.
Поставил на баз, смотрит, радуется. Конь умными глазами на нового хозяина глядит, будто спрашивает: "Ну как, заживем теперь?"
– Заживем! – смеется казак. – Здорово заживем!
Поехал как-то Макар Бесслезный на своей лодке сети ставить в Дону.
Заработался, не заметил, как ночь на Дон наползла, будто шапка на глаза.
"Ну что ж, – думает казак, – заночую на реке, дети дома не ждут". Привязал лодку к камышам, поужинал и спать лег.
Утром просыпается, приезжает домой, смотрит – около его дома люди стоят, головы вниз опущены, будто похоронили кого-то.
Подошел Макар к дому, шапку снял, поздоровался:
– Здоровы будьте, станичники! Чего запечалились, будто коня у вас волки съели?
Молчат станичники…
Зашел Бесслезный на баз, глянул – сердце замерло: уздечка оборвана, на земле капли крови да клочки гривы длинной – вот и все, что от доброго коня осталось, от долгой мечты казачьей.
– Волки… – глухо сказал какой-то дед. Вытер казак шершавой ладонью вспотевший лоб, покачал головой, тихо проговорил:
– Эхма…
Потом помолчал немного и добавил:
– Ну, ничего…
И пошел к лодке сети сушить, будто ничего и не случилось.
А время над Тихим Доном плывет, как облака над землей. Не успел оглянуться Макар – уже седина в бороде появилась.
"Жениться надо, – думает казак, – а то так бобылём и состарюсь".
Приглядел он себе казачку чернобровую, надел на ноги ичитки новые, пошел к невесте. Приходит, отцу-матери поклонился и говорит:
– Когда ветер по лесу гуляет, деревья друг о друга опираются: стонут, плачут, а не падают. Один каючок на Дону зыбью перекинет, а свяжешь два рядом – буря не возьмет. Одному человеку и в хате холодно, а двум друзьям и на морозе тепло…
Помолчал немного, чубом черным встряхнул, добавил:
– Отдайте за меня Оксану. Любить буду, жалеть…
– Что ж, – отвечают отец с матерью, – казак ты, Макар, неплохой, сердце у тебя доброе. Коль дочка не против – быть свадьбе.
А Оксане Макар давно люб был. Потупила она карие очи, улыбнулась ласково и сказала:
– Я согласна, родители…
Ну много ли времени прошло, мало ли, стали Макар с Оксаной жить-поживать, радость наживать. Родилась у них дочка, красивая, как утро над Тихим Доном, веселая, как песня соловьиная, ласковая, как волна донская в тихий вечер.
Радуется Макар счастью своему, не нарадуется. Седину из бороды, как сорняк, выдернул, моложе стал.
Вот поехал он как-то на ярмарку в своем каючке. Продал там осетров да сазанов, накупил дочке подарков – и назад. В небе звездочки начали загораться, месяц откуда-то выплыл. Волны ленивые о борт лодки плещутся, будто шепчут что-то.
Камыши в темноте тоже разговор затеяли:
"Мы, камыши, ш-ш-шум не любим…Ш-ш-шум, ш-ш-шум не любим…" Лягушка в камышах молчала-молчала, потом как закричит: "К ва-а-ам, к ва-а-ам обр-ра-щаюсь я: не кр-р-ричите! не кр-р-ричите!"
И опять тихо.
Смотрит казак на небо, прислушивается ко всему, улыбается. За кормой светлые струйки воды мягко журчат, сонным голосом выговаривают:
"Хор-р-рошо на Дону веч-чер-ром… Хор-р-рошо".
А вот и станица родная. На берегу плакучая ива листвой шелестит, где-то в саду какая-то пташка поет-распевает.
Привязал Макар лодку к деревянному мостику, вскинул на плечи переметную сумку с подарками и зашагал домой. Вдруг навстречу – мальчишка вихрастый.
Хотел мимо Макара проскочить, а тот поймал его за руку и спрашивает:
– Ты чего это по ночам шляешься?
Мальчонка глаза в землю опустил, нос рукой вытер и отвечает:
– На пожаре был, дядя Макар. Ой, беда-а…
Защемило сердце Макара, будто в кулак кто его сжал.
Бросил он переметную сумку на землю и побежал к дому.
Прибегает, а дома-то уже и нет. Одна труба печная торчит во дворе, да вокруг головешки догорают, Макар туда, сюда, где, спрашивает, Оксана с дочкой?
А казаки потупились, молчат. Потом вышел вперед дед старый, о палку оперся и сказал:
– Судьба твоя, Макар, такая: ты ее за рога, а она тебя – об землю… Мужайся, казак: нет больше твоей Оксаны, нету и дочки твоей любимой. Как уехал ты на ярмарку, случился пожар в твоем доме. Прибежали мы тушить, да не тут-то было: огонь лютует, будто раздувает его кто. Хотели в двери кинуться, а дом-то в это время и рухнул. Уж мы потом все разворушили, а Оксаны твоей с дочкой так и не нашли. Ох, беда…
Окинул Макар печальным взглядом пепелище, скрестил на груди руки, постоял-постоял и проговорил:
– Эхма!…
– Ты бы всплакнул маленько, казак, – сказал старый дед. – Оно, горе-то, слезу любит… Да и самому легче бы стало.