Так славно насвистывал, — все удивлялись.
А потом — осенью — заболел. Заболел наш снегирушка — и смолк. Сидит — хохлится, зёрна не клюёт и молчит.
Перышки у него стали падать. Это он линял. Долго линял — хохлился. А когда перелинял и выздоровел, — опять повеселел.
Повеселеть-то повеселел снегирушка, а песенку нашу любимую забыл. Насвистывает что-то своё, птичье, а про зайку — никак. Хотя мы ему по-прежнему патефон заводили.
Заведём, — он слушает, слушает… Смирно сидит, будто что-то вспомнить силится, — и не может.
К зиме мы кота взяли у соседей, большого, серого: очень нас мыши одолели. Тут уж снегирушка и совсем замолк.
Раз солнечным весенним утром мы опять поставили эту пластинку:
— Ну-тка, борзая, хватай-ка! —
Тут охотничек сказале
Снегирушка ни гу-гу.
Я и говорю бабушке;!;
— Я не знал, что птичкам так тяжело линять. Наш сне-гирушка совсем слух потерял, как маленькая Маша после кори.
Бабушка говорит:
— Может быть, это он кота боится. Надо кота унести.
А снегирушка из клетки вдруг как засвистит:
— Я не ваш! — ответил зайка, —
Я не ваш! — ответил зайка.
Прыг — и ускакал!
Мы так и ахнули: вспомнил
ведь песенку, милушка!
Ещё была у моей бабушки канарейка. Бабушка её очень берегла, потому что канарейка была тоненькая, нежная — вся жёлтенькая, — и пела чудесно. Эта канарейка тоже музыку обожала, только самую хорошую. Бабушка ей всегда самые лучшие свои пластинки заводила, разные там концерты.
Вот как-то бабушка ушла из дому, а я назвал к себе ребят. На дворе был дождь, нам было скучно, и мы придумали устроить свой оркестр.
Я взял гребёнку и тонкую бумажку, сделал себе губную гармошку. А ребята — один себе стакан поставил, — ложечкой стукать; другой — пустое ведро кверх ногами: вместо барабана; у третьего трещотка деревянная была. И начали мы играть известную песенку: «Мы едем, едем, едем в далёкие края!»
И совсем уже было у нас на лад пошло, начало даже что-то получаться, — вдруг входит бабушка. Вошла бабушка, улыбнулась на нашу музыку. Потом посмотрела на клетку да как всплеснёт руками:
— Ах, что вы делаете! Вы мою канарейку убили!
— А мы к её клетке даже близко не подходили.
Смотрим — правда, канарейка лежит на песке, глаза закрыты и ножки кверху.
Бабушка сразу всех ребят зонтиком выгнала и давай скорей свою канарейку сердечными каплями отхаживать.
Отходила всё-таки.
Бабушка немножко успокоилась и говорит:
— Глупые какие! Разве можно при ней такой отвратительный шум устраивать! Ведь у неё замечательно нежный слух. Она не может вытерпеть ваших трещоток, вёдер и губных гармошек. Это очень музыкальная птичка-певичка, и с ней сделался настоящий обморок от вашей безобразной игры.
Бабушка говорит: мало любить всякую животинку, её понимать ещё надо, а это не так-то просто.
Удивляюсь прямо: что тут мудрёного?
Один раз лежу в траве на солнышке — загораю.
Вдруг — бац! — у меня перед носом села муха. На лист сирени. Да не простая муха — серая комнатная, а замечательно какая красивая. Майка на ней зелёная, трусы синие, всё яркое, блестящее, в обтяжку, как облитое. Бывают такие блестящие мухи.
Села и сидит. Тоже, видно, загорать прилетела. И, видно, ей скучно: лениво так брюшко себе почесала задней ножкой и зевнула во всю пасть.
Хотя, может быть, это мне только так показалось, что пасть. Спорить не буду. По правде, я даже не знаю, есть ли у мухи пасть. Надо будет как-нибудь через увеличительное стекло посмотреть. Хобот-то у мух есть: это простыми глазами видно. А раз есть хобот, — значит, должна быть и пасть: иначе куда же ей хоботом еду класть? Я слона видел. Он хоботом взял у мальчика булку и отправил её себе в пасть. У него здоровая пасть. Наверное, и у мухи не хуже.
Ну, одним словом, вижу: мухе скучно сидеть одной на листе и загорать. И она очень обрадовалась, когда вдруг кто-то стал снизу подниматься на лист.
Показалась зелёная гладкая голова с длинным кривым рогом и двумя ярко-красными глазами под ним. Потом толстая шея…
Муха было подскочила к ней, — а шея всё вытягивается, вытягивается из-под листа — толстая, жирная, вся в перетяжках. Голова всё выше, выше. . и уставилась на муху своими красными глазами.
Муха — брык! — со всех ног и отскочила на дальний край листа.
Я так и прыснул со смеху. Кричу ей:
«Струсила, струсила!» — хотя, правда, рогатое чудовище и мне показалось довольно страшным.
Мухе, конечно, стыдно. Она сделала вид, будто и не думала удирать, а так, отскочила только, чтобы удобнее было драться. Она поплевала себе в ладошки и стала засучивать рукава: «А ну, выходи на кулачки!»
Видели, как это мухи делают? Подожмут передние ножки и ножкой об ножку сучат, — точь-в-точь рукава закатывают. Хотя раз майка и трусы у них — всё это их собственное тело, то никаких рукавов у них и нет. А замечательно похоже это у них выходит!
Чудовище не двигалось.
Это придало мухе нахальства. Она опустила руки и на шестереньках бочком, бочком начала наступать на чудовище.
Я подумал: «Вот это так здорово! Сейчас поднимется на самые задние ноги и разыграет дурачка на четыре кулачка! Вот это так бокс!»
Тут чудовище тихонько шевельнулось и направило свой кривой рог прямо ей в грудь.
Муха — стоп! Но не бежит. Размахнулась сразу двумя средними ножками — и давай себя гладить по бёдрам, по трусам, — приноравливается, значит, с какой стороны удобнее вдарить.
Я понимаю, я всё понимаю! Мальчишки у нас тоже так делают перед дракой.
И вдруг — вот уж этого я сам не ожидал! — рядом с рогатой головой поднимается из-под листа вторая голова — тупорылая, такая же зелёная, только безрогая. Муха как подскочит — жжж! — замахала крыльями — и драла по воздуху. Ещё бы: сразу с двумя такими чудовищами биться! Всякий струсит.
Но вот тут-то самое смешное: вторая голова стала на ножки, за ней выпялилось, поднялось на лист всё тело чудовища — и оказалось, что чудовище-то одно, а первая его голова, которая с рогом, совсем и не голова, а наоборот — хвост! Оказалось, — это гусеница такая толстая — сиреневый бражник, что ли, называется. И на хвосте у неё не глаза, а просто такие точечки красные.
Значит, муха с хвостом воевать собиралась. Вот дурёха-то!
Я гусеницу сковырнул себе в кепку и побежал скорей бабушке показать и рассказать про муху.
Бабушка стояла посреди избы и выгоняла мух в открытое окно. Машет полотенцем и кричит:
— Кыш, мухи! Кыш, кыш отсюда!
Я ей всё рассказал, всё объяснил, как было, даже сам показал, как муха рукава засучила и по трусам себя гладила. А бабушка ну хохотать надо мной! Вот уж не понимаю, что тут такого смешного!
Прямо до слёз дохохоталась и говорит:
— Ох, и мастер ты у меня из мухи слона делать! Муха и драться-то не собиралась на кулачки, просто она чистилась.
И совсем она не такая глупая; она лучше тебя, верно, знала, что это за чудовище лезет, где у него хвост — а где голова. Всё это ты из себя выдумал, потому что по себе судишь. Подумай только: разве мухи дерутся на кулачки? У них и кулаков-то нет.
Вот подите поговорите с ней! Ну, что она понимает в драке?
Я не стал с ней спорить, — пусть думает, что хочет. Я только сказал:
— Бабушка, а ты зачем кричишь: «Кыш, мухи, кыш, кыш из комнаты!» Думаешь, они слова твои понимают?
Ну, бабушка мне ничего не ответила. А всё-таки потом уж больше не кричала на мух: «Кыш, мухи, кыш!»
ЗАЯЦ, КОСАЧ, МЕДВЕДЬ И ДЕД МОРОЗ
Злой голой осенью вот уж плохо стало жить лесному зверю! Плачет Заяц в кустах:
— Холодно мне, Заиньке, страшно мне, беленькому! Все кусты облетели, вся трава полегла, — негде мне от злых глаз схорониться. Надел шубку беленькую, а земля черным-черна, — всяк меня видит издалека, всяк меня гонит-ловит. Пропала моя головушка!
Косач-Тетерев с берёзы бормочет:
— Боюсь понизу бродить, боюсь ягоду клевать. На верховище сижу, кругом гляжу, одни серёжки клюю. Ветром меня на ветках качает, дождём меня мочит, — сидеть нет мочи!
Медведь ворчит:
— Вовсе в лесу есть нечего стало, — хоть к людям иди, коров дави; давно бы спать завалился, да земля гола, берлога кругом видна, — сейчас охотники найдут, сонного убьют.
Сговорились Заяц, Косач и Медведь, — послали Синицу за Дедом Морозом.
— Приходи к нам, Дед Мороз, принеси нам, Дед Мороз, снега, принеси нам, Дед Мороз, зиму!
Дед Мороз покряхтел, пришёл — мешок снега на лес высыпал. Стало кругом бело да ровно.
Медведь сказал:
— Вот и ладно. Спасибо тебе, Дед Мороз!
Залез под кучу валежника. Кучу снегом запорошило — и не видать, что там берлога.