Художник А. Куманьков
Владимир Соколовский
ВАНЯ КАРАСОВ
В селе Маркова Березовского района стоит памятник юному герою Ване Карасову, павшему от рук белогвардейцев 27 декабря 1918 года. Его имя носит пионерская дружина Березовской средней школы.
Поздней ночью, когда все уже спали, застукали возле дома копыта, заржала у ворот лошадь. И стихло.
— Ой, это кто тамока приехал? — проснулась и растревожилась мамка Фекла.
И ребята проснулись: зашумели, завозились. Она подняла двух старших — Гришку и Петьку. Мальчики накинули одежду и выбрались на улицу.
Лошадь беспокойно фыркала, задние ноги нестойко подрагивали — устала. На ней распластался бесформенный темный куль.
— Тпру-ка, тпру-ка, Игреня, — успокаивали ее ребята, приближаясь.
А куль оказался мужиком, намертво обхватившим руками лошадиную шею, вцепившимся в ее шкуру скрюченными, закостеневшими на морозе пальцами. Гришка зашел с одной, другой стороны, глянул в лицо:
— Тятька, мам!
— Охтимнешеньки! — заголосила Фекла. — Околел он, ли чё ли? А сани-то где?
— Вроде живой, — ответил мальчик, приникнув ухом к отцовскому рту.
Снять отца с лошади оказалось непросто: сведенные руки, ноги неохотно расставались с лошадиным крупом, да еще и всадник сопротивлялся, лишь приходил в сознание. Наконец сняли, втащили в избу, где семилетняя девчонка Анька уже раздувала самовар. Игреню отвели в конюшню, кинули сена.
Долго оттирали руки, ноги, лицо, толкали отца. Наконец он стал отходить потихоньку, осмысленно поглядывать вокруг, ругаться на нерасторопных ребят и бабу. Тело крапивно жгло недавним морозом. Лишь когда принялся пить чай, обливая крутым кипятком бороду, заговорил окончательно, но тут уж было не до ору на ребятишек: такое пережил прошлым днем Петро Карасов, что и сам ойкал, рассказывая, и ребята ойкали, и мамка Фекла тихонько подвывала из угла.
Две недели назад по их селу Марково прокатились красные, отгоняя на восток белогвардейские части. Вслед за передовыми отрядами в селе появились обозные и тыловые части, командиры ходили по дворам, мобилизуя мужиков с подводами для разной фуражной надобности. Кто шел охотно, кто скрывался с лошадьми в лесах, на заимках. Петро Карасов все думал да раздумывал, как ему поступить, и продумал свое время, по обыкновению. Пришли на двор два красноармейца: «Отец, запрягай подводу, поехали!» И поехал, и возил: то солому, то снаряды, то раненых. Дело крестьянское! А вчера был большой бой под Тулумбасами. Тут-то и время бежать домой, да снова не успел: то поезжай туда, то поезжай сюда. А потом, как пошло в наступление чужое войско, тоже не ускачешь, догонит кавалерия — ссекут на ходу. Лучше уж ткнуться в дно саней, зажмуриться — авось пронесет.
Пленных в том бою белые взяли немало: кроме мобилизованных мужиков (их было человек тридцать), еще и сотни три красноармейцев — раненых, ошеломленных натиском. Их сначала сгрудили в одну общую кучу, а потом разделили на группы, человек по пятьдесят в каждой. И заходили между ними офицеры, пристально вглядываясь, выспрашивая, кто кем, по какой причине служил у красных. Кой-кого уводили после таких расспросов в штаб. Кой-кого отправляли сечь. Некоторые нацепляли тут же выданные погоны. Пожилой офицер подошел к обмершему от страха Петру Карасову, метнул угрюмый взгляд из-под лохматых бровей: «А ты кто такой?»
Тот еще больше забоялся, хоть и видом меньше всего походил на служивого: зипун, драная шапка из кота, лапти, портки в заплатах… «Подводчик, подводчик я! Мобилизованный». — «Ладно, ступай. Толку от тебя, я гляжу. Да в другой раз не попадай, а то…» — и напоследок, вдогонку, так круто стегнул нагайкой, что прожгло зипун и комком подкатило к горлу. Да не до обид, какое там, добраться бы скорее до лошади, вон их согнали там, у краешка села. Плюхнулся в сани, огляделся: нет, не уйти, снова можно влипнуть, надо ждать момент.
Тут сортировка кончилась, и снова пленные и возившиеся вокруг них белые пришли в движение. Оставшихся — человек двести — снова согнали в одну кучу, а затем стали выравнивать. Отвели подальше от села, поставили в одну цепь. Раненые висли на плечах товарищей. Некоторые срывались, падали — таких тут же добивали прикладами или штыком. Наконец пленные встали густой, плотной, темной стеной. Раздалась команда, и со стороны леса вышел так же растянутый в цепь пеший отряд вооруженных солдат. От деревни офицеры, покрикивая, вели такую же цепь. Подводчики возле своих лошадей следили за происходящим, ждали, что будет дальше.
«Каку опять ерундовину затеяли?» — подумал Петро Карасов, и только подумал, как стоящие на окраине деревни солдаты закричали что-то недружно, серая лента шевельнулась и, убыстряя шаг, с винтовками наперевес побежала на пленных.
«Ойё!» — в ужасе охнул кто-то из подводчиков. А там уже кололи, добивали раненых, догоняли бегущих к лесу. Тех, кто успевал оторваться, встречали другие солдаты, — наткнувшись на их цепь, человек сваливался темным кулем на серый истоптанный снег. И кончено было все — в маленькие, считанные минуты. Поле опустело, только мертвые лежали на нем.
Все время расправы Карасов просидел на санях, словно окаменелый: уж и повидал, кажись, войну, и смерть-то видел близко, но чтобы вот такое… И когда солдаты, только что коловшие пленных красноармейцев штыками, валом, без всякого строя, пошли мимо него, посмеиваясь или подавленно молча, или обсуждая какие-то свои дела, он еще сидел тычком на клочьях соломы, охолоделый и сосредоточенный. А потом кобыла вдруг дернулась, визгнула от укуса игривого жеребца, и подводчик свалился на снег мерзлой кокорой. И, вскочив, сразу закрестился: «Восподи, восподи, помилуй… помилуй…» Стал быстро распрягать Игреню, соображая: теперь самое главное — уйти. А то мало ли что… Остальные подводчики серыми мышами крутились возле своих саней, чмокали, дико взвизгивали, и тоже — дальше, дальше отсюда. Петро верхами обогнал всех. Сначала он еще ехал бойко, глядел и вперед, и по сторонам, и назад, — не догоняют ли? — но как накатила темнота, накатил и страх, осознание происшедшего, и Петро оцепенел понемногу, свесившись лицом на лошадиную гриву, обхватив шею Игрени…
Детишки, растыкавшись по углам, пугливо слушали отцовский рассказ. Ой, страхи, страхи! Фекла билась головой перед божницей — молилась за убиенных.
Кончив говорить о побоище, отец помолчал, внимательно оглядел себя и, убедившись еще раз, что жив-здоров, вдруг рассмеялся и сказал уже совсем другим тоном:
— А ведь я, мать, нашего Ваньку видел. Ну, мужи-ик наш Ваньша!
Сын Ваня ушел из дому не так давно. Тогда в Марково стояли красные, и у Карасевых квартировал немолодой уже красноармеец Михей. Дома, в деревне, у Михея осталось четверо детей. Он, провоевав всю германскую войну, вернулся к ним ненадолго, а в начале восемнадцатого снова пошел воевать — уже за Советскую власть. Иначе, как объяснял Михей, ему было нельзя: он — большевик, стал им еще в окопах на германской. У красных он служил и взводным, и ротным командиром, а осенью как-то застудил своих лошадей, они пали. Дело обошлось без трибунала, только из командиров он снова стал рядовым бойцом. Михей держался солидно, говорил мало, но веско, никакое слово у него даром не пропадало. Чем уж он приворожил к себе четырнадцатилетнего Ванюшку Карасова — сказать трудно. Только скоро они стали друзьями — не разольешь водой. Когда наступал вечер, кончались все воинские и крестьянские дела, они уходили на огород и о чем-то подолгу толковали. Или шли к новым Ваниным друзьям, Михеевым сослуживцам. И однажды, когда младших ребят не было дома, Ваня подошел к сидящим за столом отцу с матерью, низко им поклонился и сказал:
— Тятька, мамка, отпустите к красным армейцам.
— Чего-о? — отвесил Петро на грудь бороду; выбежал из-за стола, схватил сына за волосы и начал таскать. Отлупил, прогнал с глаз, покрестился, снова сел пить чай.
И все-таки Ваня ушел. Исчез, пропал вскоре после того, как красные части покинули село.
А когда Петро был у красных подводчиком, еще до боя под Тулумбасами, подъехал раз к избе, куда был определен на постой, глядь — бежит красноармеец в шинелке, папахе и лапотках. «Опять занарядит!» — тоскливо подумал Петро. А красноармеец закричал еще издалека:
— Тятька, тятька-а!
— Ваньша! — ослабели у отца ноги.
Он обхватил колкую, жесткую шинель и стал тереться бородой о щеку сына.
— Ванюша! Сынушко-о!.. Ох, родной, лихоманка тя забери, ты куда это задевался, а? Уж мать выла, выла… драть бы тебя да драть, ведь вона что учуди-ил…
Сказал так и забоялся: ладно ли? Все-таки сын уже не так просто, а при амуниции, с винтовкой, сабелькой. А Ванька вис на шее у Игрени, целовал ее в вислые большие губы: