Милая старушка! Она меня ободряет: должно быть, лицо мое было тревожным и паническим.
Я очень долго поднимался по грязной черной лестнице - очень часто останавливался от волнения. Горький, Горький неужели я сейчас увижу Горького?
Я постучал в дверь, и она сразу же распахнулась Кухня. Что-то трещит на сковородке и клокочет в пару и дыме. На пороге - хорошенькая, чистоплотная, кокетливая горничная в белом фартучке. В глазах недоумение и раздражение. У плиты - кухарка, с опухшим, злым лицом Чувствую себя нелепо.
- Вам - что? - крикливо и подозрительно спрашивает горничная.
- Я - к Алексею Максимовичу.
Она порывисто становится ко мне боком, и мне кажется, что она презрительно фыркает. Хочет затворить дверь
- Он не принимает.
- Нет, он меня примет. Он назначил мне свидание в час.
Доложите, что пришел такой-то.
Она несколько раз оглядывает меня с ног до головы и обратно: должно быть, мой костюм не внушает ей доверия. Колеблется и нерешительно приглашает войти.
- Снимите ваши калоши.
Это было кстати: я хотел идти вслед за ней в грязных, растрепанных калошах.
- Извините, пожалуйста.
Она весело смеется: очевидно, я уморителен в ее глазах.
- Подождите! Куда же вы? Останьтесь здесь, я доложу.
- Опять - нехорошо. Растерянно смотрю на нее и не знаю, как держать себя. Она борется с хохотом и скрывается.
Кухарка злобно смотрит на меня и нелюдимо орудует около плиты. А я думаю: хорошо, что пришел с черного хода - вот увидел закулисные будни в квартире Горького.
Что же. все обычно, как во всякой кухне. Это действует на меня успокоительно.
Горничная отворяет дверь и, не входя в кухню, предупредительно и ласково приглашает:
- Входите, пожалуйста. Нет, нет, разденетесь там.
Я иду вслед за нею и сразу же робею. Царкет зеркалится, и от непривычки я опасаюсь поскользнуться.
Картины - целая картинная галерея, экзотические растения.
Что-то вроде длинного коридора. Вдали - открытая дверь, и я слепну от блеска на полу. Множество комнат по сторонам коридора. Богато же, черт возьми! В одной из комнат, в глубине, вижу женщину с распущенными пышными волосами. Что-то знакомое в лице. А, должно быть, Марья Федоровна... У раскрытой двери в блистающую светом комнату горничная останавливается.
- Разденьтесь. Позвольте, пожалуйста.
Она услужливо хочет помочь мне, но я сконфуженно и растерянно, почти в ужасе, уклоняюсь от ее услуг.
В глазах ее дрожит смех.
Через эту блистающую комнату, богатую и благоухающую, в зелени, по диагонали иду вслед за горничной. Она отворяет дверь и остается распятой у косяка.
- Пожалуйте.
С трепетом, с замиранием сердца вхожу. Комната - большая почти пустая, и вдали, ближе к задней стене, под фотографиями и- большой картиной странника - грузный письменный стол в -свалке бумаг и книг, а за столом он. Да, да, конечно, - он, Горький. Бледное лицо, короткие волосы (как не идут к нему эти короткие волосы!), тужурка и белый воротничок в крошечном отвороте тужурки. Да, это его лицо: этот утиный нос, глаза странно-утомленные и бесцветные, жидкие клочковатые усы. Он в упор смотрит на меня издали, немного сурово и неприветливо, и неуклюже встает. Встает и идет мне навстречу.
- Здравствуйте, здравствуйте...
Протягивает широкую ладонь, и мне кажется, что рука его очень длинна и тяжела, а сам он кажется очень высоким и костистым.
- Да-с!.. Да-с!.. Садитесь... Да-с!.. Да-с!..
А я дрожу и никак не могу овладеть собою. И вдруг с ужасом чувствую, что не знаю, о чем мне говорить с ним. Я очарованно смотрю на это бесконечно дорогое лицо, на эту руку, написавшую "Фому Гордеева", - на руку, которая нервно хватает усы, волосы и елозит по бумагам на столе, смотрю и замираю от бессилия произнести слово.
Не знаю, о чем говорить - пустота в голове. Чувствую, что сейчас провалюсь, а он встанет и скажет: зачем же вы пришли, когда вам нечего сказать мне?
- Да-с, да-с...
И я вижу, что он сам затрудняется начать разговор со мною.
- Ну-с, так как же у вас там... на Кубани?.. Как встречена революция?..
Я сбивчиво, волнуясь, рассказываю ему о событиях в станицах. Он внимательно слушает, смотрит мимо меня.
А я изучаю все мельчайшие черты его лица. Глаза затуманены, грустны, усталы, лицо - болезненно-бледное, губы - мясистые и почти не покрываются усами. Вероятно, я сказал что-то забавное: он слабо улыбается, и в глазах вспыхивают огоньки.
- Да, да... Все совершилось удивительно... Какой размах и какая дисциплинированность масс! Вот были грандиозные похороны жертв революции на Марсовом поле. Сотни тысяч народу, и никаких эксцессов. Порядок был изумительный. А эти народные суды, где заседают рабочие и работницы... Как все мудро, какое сознание ответственности...
И все почему-то устало и задумчиво смотрит мимо меня. Я спохватываюсь думаю, что он тяготится мною.
- Алексей Максимович, я боюсь, что я сильно помешал вам...
- Нет, нет... посидите...
А сам нервно елозит по рукописи. Характерный почерк, измазанный синим карандашом.
- Вы непременно сходите на заседание Совета рабочих и солдатских депутатов. Я дам вам записку... Да, ваша повесть... Она будет напечатана через книжку, в мае - июне...
Есть в ней места очень трогательные.
И в голосе почему-то тихая и грусть и раздумье.
- Но вот в чем дело, мой друг. Все-таки скучно, как-то... скучно... Бойтесь прежде всего этой скуки. Вещь должна быть в движении - она должна волновать. У вас есть все возможности для этого. Вот теперь настали времена... У вас там - бушующее море. Изображайте все это немедленно. Мы сейчас начинаем издавать социал-демократическую газету "Новая жизнь". Присылайте все ваши очерки нам. Не переставайте набивать руку каждый день. Ведь я вас очень давно знаю... Кажется, еще с Капри?
- Нет, раньше, Алексей Максимович, - еще с Кореиза.
- Ах, да, да... помню, помню... Как же... Можно сказать, старинные знакомые...
И опять улыбается, и в этой улыбке трепещет что-то юное и лукавое.
- Да, так вот-с... никогда не надо писать скучно...
Какую радость может возвестить ваш герой? Побольше напряжения, четкости... чтобы верно и метко... Всякая скука - от уныния....
Он крепко пожал мне руку и, обняв, пошел со мной к двери., В блистающей комнате он оторвался от меня, опять пожал мне руку и остановился, высокий, стройный, пристальный. В соседней комнате, в гуще зелени, я опять увидел ту самую женщину, которую видел в одной из комнат. Она сидела с каким-то интеллигентом, очень похожим на Бунина.
Я оглянулся у двери в коридор. Горький почему-то размашисто поднял правую "руку и манерно, по-актерски пропел с непонятным вызовом и озорством в лице:
- Ммое ппоч-те-эние!..
Я растерялся и остановился пораженный. Что такое?
Он издевается надо мною?
У вешалки, когда я снял с крючка пальто, он внезапно очутился около меня и стал помогать мне одеваться.
А я бился, чтобы освободиться от его убийственной услуги.
Он ласково дружески улыбался и опять взял меня под руку.
- Вы куда же? Вот выход... на парадную...
- Нет, я - через кухню: я там оставил калоши.
- А-а, ну, валяйте, валяйте...
Явилась горничная, и я пошел вместе с нею. А он все стоял в дверях и смотрел вслед.
Этой встречей с Горьким я жил очень долго. В этой встрече не было, ничего необыкновенного. Мне даже и поговорить-то с ним не пришлось как следует - вероятно, от робости, от провинциальной беспомощности, а может быть, потому, что я боялся говорить с ним, потому что чрезмерно идеализировал его. Мой язык прилипал к гортани, и я, потрясенный, лепетал только чепуху. Теперь-то я, конечно, совсем иначе держал бы себя... Черта с два!..
Октябрьская революция и гражданская война оборвали нашу связь. И только уже здесь, в Москве, после "Цемента", я опять крепко связался с ним перепиской, и эта переписка для меня по-прежнему, а может быть, еще глубже и сильнее дает чувствовать всю силу и огромное значение его личности как великого художника и необыкновенного учителя.
1928