- Забирай! - шепотом закричал я в ухо Феде.
- Дорогой, милый мой человек! - Федя чуть не плакал, но тоже шепотом (оба мы боялись моего отца). - Золотой ты мой! Мамаша мне наказала, чтобы вручить. Говорит, коли не отблагодаришь, так ты у меня сызнова потонешь. Да это хоть кого спроси. Я же в лабазе работаю, на Сретенской, у Сотова. Ты возьми это, дорогой, и квиты будем. А мамаша каждый день за тебя богу все равно молит. Борисом ведь звать? Возьми, дорогой. Как же я домой пойду? Мамаша...
- А я как? - и я кивнул на дверь. - Папаша!
- Как же мы теперь с тобой будем, друг ты мой милый?
Но тут я услыхал, как под отцовскими шагами скрипят ступеньки нашей лестницы.
- А ну, гони отсюда ходом, - шепнул я Феде и пошел в дом.
Наутро я узнал, что гаванский Пантюшка вчера угощал всех папиросами "Цыганка" первого сорта, а сейчас лежит больной, - определили, что от мороженого.
Я пошел к Пантюшке.
Как только все вышли, я спросил:
- Пантик, откуда папиросы?
- А оттуда. Федя дает. Ну да, не знаешь? Федя-утопленник. Я его натер, он теперь аж до той пасхи помнить будет.
Я пообещал Пантюшке оторвать оба уха.
- А что? Я же не прошу, он сам дает.
- Меня тоже не надо просить, я сам дам! - и я погрозил Пантюшке кулаком.
Теперь уж, шел ли я домой или из дому, всегда поглядывал, не караулит ли где Федя.
Девчонка наша сказала мне, что в воскресенье Федя час, если не два, ходил под окнами.
Так прошел месяц. Я уходил за рыбой в море и редко бывал дома. Потом как-то, в праздник, я оделся в чистое и пошел в город. Я уж поднялся на спуск, как тут заметил, что за мной все время кто-то идет. Оглянулся Федя-утопленник. Он сейчас же нагнал меня:
- Милость мне сделайте и уважение старой женщине, тут недалеко, зайдите! Живой рукой. Мамаша, не поверите, высохли вовсе.
Он так просил, что я решился: зайду и объясню, чтоб больше не приставали и чтоб никаких мне больше утопленников!
Жили они в комнатушке с кухней. Чистенько, и все бумажками устлано: и плита и полочки. "Старуха" была крепкая, лет сорока пяти.
Она мне и в пояс поклонилась, хотя я не старше был ее Федьки. А потом глянула на меня очень крепенько.
- Что ж это вы, - говорит, - молодой человек, как бы сказать, чванитесь? Вам господь послал человеку жизнь спасти, слов нет - спасибо, она снова поклонилась, на этот раз уж не очень. - А что же выходит? Вы благодарность нашу ногой швыряете, а сами должны понимать, вы не мальчик: он у меня один, смерть за ним ходила, слава Христе, - она твердо перекрестилась, - смерть не вышла ему, и должны мы это дело искупить. А если мы это указание оставим без внимания, то, значит, снова нас оно мучить будет, и тогда уж ему... - она огляделась, - тогда ему уж прямо в ведре утонуть может случиться. На это вы его навести хотите, молодой человек? Да? - и уж такими она на меня злыми глазами глядела, так бы вот и прошпилила насквозь. - Молчите? А то, что мать сохнет, что я его каждый день точу: возблагодарил? А то, что я листом осиновым дрожу, думаю: как же это он останется в воде неплаченный. А? Это вам нипочем? В баню пойдет, так я как на угольях, пока воротится.
- Так что же вы хотите? - я уж стал пятиться к двери.
- Что хотим? - закричала мне в лицо эта мамаша. - Да ты-то что, ирод, хочешь? Бочку золота хочешь? Нет у нас бочек! С огурцами у нас кадушка, с огурцами! Так какого тебе рожна еще подать, чтоб ты взял, креста на тебе нет! На, на самовар, - она схватила с полки медный самовар и тыкала им мне в живот. - Подушку? Федор, подавай подушки!
Она поставила самовар мне под ноги, бросилась к кровати, - там, как надутые, лежали пузырями две громадные подушки. С этими подушками она пошла на меня.
Я бросился к дверям. Ах, ты, дьявол! Когда их успел запереть Федька?
- Мадам, успокойтесь! - сказал я. - Вы просто дайте мне копеечку на счастье, и будем квиты.
- Это за кошку дают! - закричала мамаша. - За кошку выкуп! Так вот как? Тебе что Федя мой, что котенок - одна цена? А я за тебя три молебна служила.
- Ладно, - говорю, - ладно; пусть завтра Федя приходит, я скажу, мы порядим и будем квиты.
- Ступайте, молодой человек, только вижу я, что вы за гусь! Завтра так завтра. Ишь ведь, и цены себе не сложит! Проводи, Федор!
Я уж за дверью слыхал, как она сказала:
- Послал господь!
Мы вышли с Федей.
- Ну и мамаша, - говорю, - у тебя: коловорот!
- Да не покрепче вашего папаши будет. Тот раз думал: порешат они меня подсвечником. Как ноги только унес!
- Слушай, Федор. Ну их, с родителями! Давай сами поладим. Возьми ты у мамаши своей, что она там, голову сахару, что ли, или мыло "благодарность", одним словом, и занеси ты ее, благодарность эту, куда-нибудь к чертям в болото. Ну, старухам в богадельню какую-нибудь. Или хочешь: продай да пропей. Понял? И квиты.
Я зашагал, Федя за мной.
- Никак этого невозможно. Как же я перед мамашей-то солгу? Видали сами: они на три аршина в землю видят, мамаша. Обманите, если умеете, вы своего родителя, скажите: вроде купили.
- Иди ты! - и я выругался. - И чтоб тебя не видал никогда. Сунься ты к нам в гавань, - вот истинный бог, скажу ребятам, они тебе нос утрут в лучшем виде.
Федя все что-то говорил, но я шагал во весь мах и повторял:
- Чтоб и ноги твоей... и духу твоего! Чтоб ни под окном, ни у ворот!..
Я завернул в какой-то двор. Федя отстал. Я выждал минут десять - и домой.
Дома я матери рассказал, что нет никакого сладу с утопленником, что у него мамаша объявилась и чуть меня эта мамаша в самоваре не сварила, что если эта мамаша сохнет, то пусть она в порошок рассыплется - не чихну; туда ей, выжиге, и дорога.
Я долго ругался и махал руками.
Мать сказала мне, что не надо дураком быть, но я не дал ей больше говорить, а стал кричать, что у Пантюшки уже вся стенка в объявлениях: "Чай Высоцкого" и "Лучшая питательная овсянка "Геркулес" - и что от чернослива его скоро наизнанку вывернет.
Но мать махнула рукой и вышла из комнаты.
Однако же Федьку-утопленника, видно, проняло: вот уже две недели, а его как ветром сдуло. Пантюшка пробовал узнавать, где утопленник квартирует или в каком лабазе приказчиком. То-то, ага!
Но "ага" вышло вот какое. Собирался как-то отец на службу. Стоит в прихожей, чистится щеткой. Тут звонок. Я выхожу, а отец уж двери открыл, смотрю: батюшки! Федора мамаша. Желтая, злая. Так в отца глазами и вцепилась. Черная шерстяная шаль на ней и вся, как в крови, в красных букетах. И под платком что-то оттопыривается: прямо будто с топором пришла и сейчас кого первого по головке тяпнет. У меня душа в пятки.
Отец:
- Вам кого?
А эта глазами с отца на меня.
- Да уж кто поправославней, того бы мне.
- А здесь не святейший синод, сударыня, - и вижу: отец шагнул к ней со щеткой.
Тут, слышу, мать быстренько каблучками стукает - и сразу из дверей.
- Это ко мне. Проходите, пожалуйста.
И как-то ловко эту выжигу под локоть, и, пока отец поворачивался, она уже и дверь закрыла.
- Это что за сваха такая? - спросил отец. Но взглянул на часы и поспешил вон.
Я хотел было следом за ним: от греха. Но слышу, за дверью разговор идет тихий. Я немножко переждал и тихонько отворил дверь. Стал на пороге.
Ничего. Вижу: мать ее чаем угощает - еще чай со стола прибрать не успели. Та с блюдечка спокойно тянет и говорит:
- Да-с! А сынок ваш, сударыня, за моего Федю копейку спросил.
- Без запросу, - говорит мать и улыбается.
- То есть как? - и блюдечко на стол поставила. - Вот этот кавалер Федю моего в копейку ценит, - и тычет на меня пальцем.
Мать мне мигнула: молчи, дескать. А сама спрашивает:
- Ну, а ваша цена?
- Как, то есть, цена? - и вытаращила глаза на мою мать.
- Вот, говорите, копейку! Это он малую очень цену поставил, вы недовольны. Так ваша какая будет цена? Рубль? Два с полтиной? Красненькая?
Федина мамаша даже шаль с головы стянула и глазами заморгала.
- Что это? А ты своего во сколько? Вот этого?
- Да он не теленок, я им не торгую.
- А мой-то - гусь, что ли? - и привстала, к матери присунулась. Думал, вцепится.
А мать говорит:
- А коли не гусь, так за чем же дело стало? Нечего ни продавать, ни на сахар менять.
Та так и села. Глазами хлопает, молчит. Минуту добрую молчала, потом руки развела, опять свела.
- Милая, да как же это у нас вышло-то... что Федя - не гусь. Тьфу, что я... не тот... ну, как оно? Ох, да и грех! - рассмеялась. - Ох, милая, да и что ведь Федя надумал уже: "Дайте, - говорит, - мамаша, я его в воду невзначай спихну, да и сам сейчас прыгну и пока что вытащу. Это - чтоб на квит вышло". А я говорю: "Феденька, бойся ты теперь этой воды, сам, гляди, утонешь и, неровен час, он опять тебя же вытащит".
"Нет, - думаю я, - уж теперь не тащил бы: натерпелся я, уж пусть кто-нибудь, только боюсь я теперь утопленников".
Тут она стала мою мать целовать. Шаль накинула - и к дверям.
- Будем знакомы!
А мать:
- Сахар-то, сахар забыли.
Гляжу: верно, голова сахару осталась на полу.
Я подал.
А Федя стал к нам в гавань приходить рыбу ловить. Прозванье так за ним и осталось: Федя-утопленник. Давно это было. Теперь, пожалуй, в наших водах такого не выловишь.