А Саша шла к двери, и Валя что-то говорила ей вслед бодрое и утешительное, но никакие самые добрые слова не могли бы зачеркнуть того, что Саша прочитала в то короткое мгновенье, когда они молча смотрели друг другу в глаза.
Вот и Саша сидит на лавочке в тупике. Утро тут начинается криком: "Кисло-пресно молоко!" Выходят к колонке женщины, потом высыпают на улицу ребятишки. У Саши никогда не было времени здесь посидеть. Она всегда бегала - за водой к колонке или в поисках Ани: "Аня, Аня! Да куда же ты девалась?", или по дороге в больницу, или возвращаясь домой. Оказывается, если не мчишься, вытаращив глаза, а тихо сидишь на лавочке, тупик выглядит совсем иначе. Прежде мелькали колонка, ставни того дома, что напротив, деревцо, свесившее ветви через забор, какие-то ребятишки. Теперь все стоит на месте и будто говорит: погляди на нас. На одном доме висит одиннадцать, да, да, одиннадцать замков. Там, верно, живут запасливые, недоверчивые люди. Дерево ранней весной было свежее, веселое. Теперь оно пожухло, и ветки его утомленно свесились: ждут дождя. На дерево какой-то мальчишка из Подмосковья приладил скворечник и каждый день проверяет, не поселился ли там скворец. Но дом пустует, скворцам жарко в Ташкенте, а может, им просто не нравится Чеховский тупик. А вон идет по тупику Мухамеджанов со своей старухой, увидал Сашу, заулыбался, закивал:
- Так, так! Сидишь? Отдыхай, отдыхай. Хорошо!
Часто из-за поворота показывается Валя Светлова. Теперь она следит за своими глазами, они у нее всегда настороже - веселые, бодрые. И никогда Валя не приходит с пустыми руками - то принесет лепешек из сахарной свеклы, то бутылочку кунжутного масла (Костя - журналист, он ездил от газеты в командировку и привез).
Однажды Сашу проведал сам Костя. Он показался ей чем-то похожим на Митю: может, потому, что высокий, светловолосый, и взгляд пристальный, и губы насмешливые.
А вместе они никогда не приходили... И Саша знала почему. "Глупые они, глупые, - думала Саша, - думают, мне горько смотреть на их счастье, на то, что они еще вместе. Нет, мне не завидно. Мне просто очень страшно. Уж лучше бы не шла в отпуск, оставалась бы на работе. Там можно не думать, а здесь слишком много времени для мыслей. Не могу я думать, что его нет. Не могу я так думать. У Шарафат погиб жених, а она жива. И я тоже буду жива, если... Нет, нет, не хочу об этом..."
Саша подолгу сидит в тупике и ждет: она давно уже не ходит на почту, боится уйти далеко от дома. Письма приходят сюда, на этот адрес. Они и вправду приходят, как будто сжалились. Откликнулись Юля, Володя, Леша. "Здравствуй, сестра!" - сурово писал Леша и подписывался: "С фронтовым приветом". Анюте Леша писал: "Война скоро кончится, раз я вступил в дело. Надейся на меня, Анюта!"
Почтальон обычно выходит из-за угла в один и тот же час. Почтальон женщина, эвакуированная из Минска. Она добрая. Не задает лишних вопросов. Если писем нет, она только качает головой и опускает глаза, будто виновата в том, что Саше не пишут. Но вот уже неделя, как почтальон к Саше не подходит. Только издали приветливо машет длинной сухой рукой. И вдруг из-за того угла, откуда она скоро выйдет, появляются двое - высокая костистая старуха и девочка. Это Анисья Матвеевна и Аня. За ними трусит рысцой Дружок. Анисья Матвеевна не умеряет походку ради Анюты. Она идет крупным ровным шагом.
Саша медленно поднимается, идет им навстречу.
- Тетя Анися, а письмо? Чего ты не отдаешь маме письмо?
- Эх, язык твой длинный, да ум короткий, - отвечает Анисья Матвеевна.
- Письмо? Какое? Где?
- Все своим чередом - говорит Анисья Матвеевна, как почтальонша, не глядя Саше в глаза.
- Отдайте письмо - шепотом говорит Саша, голос у нее внезапно пропал, и ноги не держат. - Отдайте, я должна знать.
- Горе ты мое! отвечает Анисья Матвеевна и вынимает из-за пазухи большой конверт с адресом, напечатанным на машинке.
- Не могу, говорит Саша, крепко сжав на груди руки.
Анисья Матвеевна разрывает конверт, далеко отставляет от глаз листок и потом говорит буднично, спокойно:
- От Митрия... Ну, слава Богу, едет он. Слышишь? Сюда, к нам едет.
Митино письмо было скупое. В начале: "Дорогая Саша", в конце: "Целую тебя". И все... Больше ласковых слов не было. Но главным ласковым словом было "еду". Едет!
Утро. Как хорошо вставать ранним утром. Как хорошо сидеть на скамейке, как славно смотреть на людей, которые ходят вокруг. И до чего не важно, что там орет хозяйка Только думаешь иногда: и почему она никогда не говорит по-человечески, а всегда орет? Интересно, когда ей сказали "я тебя люблю" (а ведь это ей, наверно, сказали когда-то, раз у нее родилась дочь) что она ответила? Этого Саша даже представить себе не могла. Должно быть: "Знаем мы вас, таких". Потому что, даже когда она говорит своей дочке: "Зоечка! Моя сладенькая!", это звучит, как "черт тебя подери!".
А может она просто несчастная? Потому что счастливый человек не кричит, не сердится. Он умный и добрый. Да, все счастливые люди, которых знала Саша, были умные и добрые. "А может, и я поумнела?" - думает Саша.
- Глупа ты, мать, - говорила Анисья Матвеевна, глядя на Сашино невпопад веселое лицо.
По-прежнему приходила к Зое Сережина и Юрина бабушка. Зоя по-прежнему уныло играла Ганона и гаммы. Один раз, встретив Валентину Сергеевну у калитки - исхудалую и обтрепанную, с потускневшим лицом, Саша подошла и робко сказала:
- Валентина Сергеевна, сыграйте мне что-нибудь. Пожалуйста.
Валентина Сергеевна не удивилась. И ответила:
- Что же сыграть вам, голубчик? - Подумала и прибавила:
- Хорошо, я сыграю.
Саша осталась во дворе. Окна в доме были открыты, и оттуда было слышно все: и шаркающие шаги Анисьи Матвеевны, и скрип половицы, и стук тарелок, и то, как хозяйка с громом передвинула стул, - ее даже вещи боялись.
Потом были гаммы, потом Зоя играла "Сурка", потом "Осеннюю песню". А Саша все ждала, ждала терпеливо, но казалось - конца не будет фальшивым звукам, и она устала, а устав, перестала надеяться.
И тут оно пришло. От радости Саша крепко переплела пальцы, прижалась к стенке дома и слушала, слушала... "Я люблю тебя", - играла Валентина Сергеевна. "Я люблю тебя, я люблю тебя", - так говорили захлебывающиеся, нагоняющие друг друга звуки. Как вокруг хорошо. И черное небо, и звезды, и двор, и мусор, сметенный в углу двора. Покосившийся сарай, и уголек мангала, и чайник, пыхтящий на мангале. Смолкнув, музыка еще продолжала петь. Потом Валентина Сергеевна ушла, Саша вернулась домой, а ей все слышались те слова. Под их звук Саша уснула, но и во сне они ей слышались.
Среди ночи она проснулась. Окно было широко открыто. Уже стало светать. Босая, она подошла к окну. Было душно и не хватало воздуха. Ладонью она вытерла мокрый лоб/потом неслышно, чтобы не разбудить Аню и Анисью Матвеевну, стала бродить по комнате.
- Что, мать моя, одеваться, что ли? - раздался вдруг строгий голос Анисьи Матвеевны.
- Да нет, рано, - удивившись, ответила Саша.
Не говоря больше ни слова, старуха принялась одеваться,
- А ты что, босая, что ли, пойдешь? Одевайся!
- Да что вы, Анисья Матвеевна!
- Знаю, что говорю. Одевайся давай!
Неслышно, молча они вышли из дому. Переулок спал, небо было предрассветное, тусклое. Длинной казалась улица, брел вдалеке одинокий прохожий. Прошла какая-то женщина, - что подняло ее так рано? А вот идет солдат. Шинель серая, за плечами мешок, в руке чемодан. Идет медленно, будто насквозь пропыленный, будто ощупывая мостовую ногами в этот предрассветный час. Перешел улицу и зашагал им навстречу все той же усталой солдатской походкой. И вдруг, сама не зная, что говорит, Саша позвала:
- Митя!
Упал чемодан из рук, скользнул мешок с плеч. Митя бежал ей навстречу, и она ушла в тепло его рук, щека прижалась к шершавому сукну шинели.
- Ты? Ты! - говорил Митя. - Это ты!
Он отодвинул ее от себя, вгляделся в лицо, погладил пыльной рукой ее щеки. Потом, опомнившись, подошел к старухе, угрюмо стоявшей в стороне, обнял крепко, поцеловал.
- Иди. Спасибо. Я сам отведу ее. Пойдем, Сашенька...Новую девочку назвали Катей. Она родилась 20 сентября сорок второго года.
- Она тебе не нравится? - спросила Саша.
Митя стоял над корзиной, в которой спала Катя, и глядел на нее задумчиво и пристально.
- Она тебе не нравится? - повторила Саша.
- Мне жалко ее, - ответил Митя.
И правда, Катю было жалко: худая, тощая, смуглая до синевы и нисколько не красивая. Она бессмысленно ворочала глазами и шевелила слабыми ручками, похожими на куриные лапки. Она была куда спокойнее, чем Аня в ее возрасте, но, может, ей просто не хватало сил для крика.
Катя была истая местная уроженка: смуглая, черноглазая. Это понимали даже москиты. Они нещадно кусали всех, но Катю не трогали.
- Хорош девочка, наш, - говорил Мухамеджанов и добавлял, подмигивая:
- Мать на узбеков глядел, узбек и родился.
Катя вечно хотела спать. Молока не хватало, ее прикармливали молочной смесью, которую приносили из детской консультации. И Аня говорила: