чавкал.
— Ну, в чем дело?
— Мы хотим узнать, почему вы возражаете против этой собаки? — спросила Тошка. — Псиной от нее не пахнет, можете понюхать.
— Нюхать я не буду, — сказал Грибоедов. — А вы-то кто такие, что за эту кильку защищаетесь?
— Не килька, — сказала Надя. — А Кит.
— Мы пионеры, — сказал я. — Из соседней школы.
— Ну и ходите в свою школу, а в чужие дела нос не суйте. — Он спокойно закрыл дверь, прямо перед нашими воинственными носами.
Тошка рванула дверь на себя.
— Мы представители общественности! — крикнула она. — Вы должны…
— Я никому ничего не должен.
Он уже сидел за столом, и перед ним на тарелке лежал здоровенный кусок колбасы. Он отрезал от куска небольшие кусочки и отправлял в рот.
— Вы кого учите жить? Меня, Грибоедова? — Он сказал это так, точно он и есть тот самый великий русский писатель, который написал «Горе от ума».
— В конце концов, собака друг человека, — сказал я.
— Ваш, но не мой, — ответил Грибоедов. — Я ненавижу собак.
Да, препротивный мужичок, и как-то унизительно перед ним стоять. С таким сразу надо просто драться, а слов они не понимают, это точно. Ну как его прошибить?
— Это породистая собака из породы скочтерьеров, — сказала Надя.
— Закройте дверь, пионеры, — сказал он, — и катитесь ко всем чертям!
— Наконец, это просто возмутительно, — сказала Тошка. — Почему вы с нами так разговариваете?
Грибоедов встал, вытянул вперед свои ручищи — просто не руки у него, а грабли — и стал нас подталкивать:
— А ну, пошли отсюда, пошли, поиграли немного в свою игру и валяйте отсюда.
— Не трогайте меня руками! — крикнула Тошка.
— Ах ты какая недотрога! — закричал Грибоедов. — А по мягкому месту не хочешь схлопотать? — Он поднял руку.
— Тогда вы будете иметь дело со мной, — сказал я.
Меня просто трясло всего от возмущения, я готов был броситься на него, я готов был подраться с ним. Лез на него, напирал грудью. Мне хотелось, чтобы он меня ударил, а тогда мы посмотрим, кто кого.
И тут он меня схватил, крепко сжал своими ручищами, приподнял и понес. Донес до дверей, открыл дверь и вытолкнул на лестничную площадку. Следом за мной вылетели Тошка и Надя со своим скочтерьером на руках.
Мы медленно стали спускаться вниз. Кит несколько раз жалобно тявкнул.
— Вы меня простите, — сказала Надя.
— Что там, — махнул я рукой.
Я боялся посмотреть Тошке в глаза. Может быть, теперь, после такого унижения, она начнет меня снова презирать…
— Мы этого так не оставим, — сказала Тошка. — Найдутся люди, которых ему не удастся так легко поднять.
— Лучше бы у меня была овчарка или волкодав, — сказала Надя. — Тогда он бы боялся.
Мы вышли на улицу. Грустно постояли в кружочке: между нами, задрав голову, сидел виновник происшествия.
— Все понимает, — сказала Надя.
— Мы этого так не оставим, — повторила Тошка.
Удивительно, как один человек, просто подлец, и фамилия-то у него славная, может начисто испортить настроение нескольким людям. А эти люди не могут ничего сделать для восстановления самой обыкновенной справедливости. А эта девчоночка Надя, совсем букашка, по-моему, просто боится возвращаться домой и наверняка будет околачиваться во дворе до самого вечера, пока не вернутся с работы ее родители. Разве нельзя дать объявление в газете или по радио, что вот то-то и то-то делать просто подло. Каждый человек, просыпаясь утром, читал бы об этом.
— Пожалуйста, не расстраивайся, — сказала Тошка. — Я уверена, ты в тысячу раз храбрее его и в миллион раз благороднее.
— Не успокаивай меня, — сказал я. — Надо было укусить его или подставить ему ножку. Знаешь, как я умею подставлять ножку. И представляешь, он бы вытянулся во всю длину и своей противной мордой стукнулся об пол.
Сам не свой я был, говорил не думая. Думал совсем про другое. Почему-то вспомнил строчки из последнего письма отца, которое он мне прислал из госпиталя. Он там писал о матери: «Всегда помни о ней и старайся ее понять».
Я подумал, что не выполнил этой просьбы. Она-то меня понимала, а я ее нет. Я все время думал только о себе, но не о матери и тем более не о Геннадии Павловиче. И я понял, что она была права, когда сказала мне: «Отец не хотел бы видеть тебя таким».
— Ты думаешь, Иван совсем пропащий человек? — спросила Тошка.
— Нет, — ответил я. — Так я не думаю.
А потом я подумал о неизвестной мне Верочке Поляковой, и о Ленке, и о Наде, и почему-то о братьях Рябовых, и о всех тех людях, которые были незаслуженно обижены и никто к ним вовремя не пришел на помощь. Только разве никто? Разве мы не готовы им помочь?
Вот Эфэф говорил мне, что мы еще в бою, мы еще солдаты. И этот бой будет длинным, но он нас сделает чистыми и прекрасными. И Эфэф солдат, он не отступит никогда. И Тошка солдат, она ведь барабанщица, и я тоже буду солдатом.
Дед говорил, что я не судья матери. А кто же я ей, если не судья? Все люди судьи друг другу, и я судья своей матери, только я должен быть справедливым и великодушным. И она мне судья. И ему, деду, я тоже судья.
— Что теперь делать? — спросила Надя.
— Не волнуйся, — сказал я. — Ничего он тебе не сделает, этот Грибоедов. Его мы одолеем. Останется у тебя собака.
И пусть у каждого, кто захочет, будет собака.
И пусть поскорее наступит такой день, когда мы будем счастливы и когда с полуслова будем понимать друг друга и по первому зову приходить на помощь. Вот это и будет счастливый день.
А пока мы стояли и думали обо всех наших бедах. Нет, мы не плакали, ведь мы были солдаты, и даже маленькая девочка Надя не плакала. Но и весело нам еще не было.
Сергей Алексеевич Князев прослужил в армии почти пятьдесят лет и вышел в отставку. Был он одинок, жена у него умерла давно, оставив ему сына Витьку, который еще мальчиком погиб в самом начале войны.
Сам он был еще крепок, с красивым лицом, молчалив и резковат, но доверчив и простодушен, как ребенок. Правда, об этом никто бы никогда не догадался по его внешнему виду. Пока Сергей Алексеевич служил