в армии, все шло привычно и обязательно; он никогда не оставался без дел и даже ни разу не был в отпуске. Но как только вышел в отставку, воспоминания о прошлом так овладели им, что и составляли в единственном числе его занятия. Человеческое, вечное вышло у него на первый план, а то, военное, хотя и главное, которое составляло его суть, постененно стало затухать в нем. И вдруг Сергей Алексеевич понял, что все эти военные просчеты и ошибки, и это восхищение стратегией и тактикой, и эти блистательные победы, которые были в его жизни, отошли куда-то. Теперь он если и вспоминал войну, то не ее самое, а людей, воевавших рядом с ним, и то, во имя чего они это делали.
Сергей Алексеевич постененно стал отходить от своих друзей, а прошлое все больше обволакивало его. Покоя и равновесия в нем не было, он жил в каком-то тревожном ожидании.
И вот однажды, будучи в таком состоянии, он собрал свой нехитрый, по-военному скромный багаж и уехал, никому не доложив, куда и зачем. А уехал он в родной город, в котором не был лет тридцать, и тайно пришел к своему дому. Но нет, сердце его осталось спокойным. Ему показалось, что он здесь и не жил, и не захотелось, ни с кем встречаться из своих, потому что он не желал расспросов о сыне. Он пробыл в городе до вечера и снова пришел к дому и в освещенном окне увидел брата Павла, тоже уже старика, и каких-то людей около него, видно, взрослых детей и внуков. Этого ему было достаточно, в тот же день он улетел дальше.
Если бы его дальнейшие маршруты нанести на карту по всем военным правилам, то они бы произвели странное впечатление на специалистов. На этой карте одно место было бы отмечено красным флажком, где-то на территории Латвии, — это было место гибели сына, — к нему бы вела красная стрела, обозначающая главное направление поездки, цель ее. Но Сергей Алексеевич не прочертил этой красной стрелы. Он много раз почти достигал флажка, потом резко забирал в сторону и оказывался в каком-нибудь городке, где когда-то раньше жил с сыном.
И наконец сюда, к Черному морю, он приехал потому, что бывал здесь с Витькой.
Туда же, на место гибели сына, ехать пока не решался, ибо этим закончилась бы его одиссея.
Сергей Алексеевич проснулся, открыл глаза, но в них еще было то испуганное выражение, какое сохранилось от сна. Он посмотрел на солдатскую фотографию, висевшую над его кроватью, протянул руку — у него большая, перевитая узловатыми венами рука со старческими прогалинами на коже — и снял фотографию. Смахнул с нее пыль: видно, эта фотография висела здесь по привычке и никто ее не протирал. Теперь это будет его забота.
Сон еще не ушел от него, и какая-то странная военная песня, может быть времен гражданской войны, звучала в нем. Ну да, кто-то играл на трубе. Опять на трубе. Все песни, которые он иногда вспоминал, хотел он этого или нет, «играли» в нем на трубе. А может быть, в нем звучала-то всего одна и та же песня, только он не признавался себе в этом.
Сергей Алексеевич долго, будто нехотя, возвращался к повседневной жизни, и лицо его приобретало обычное замкнутое, несколько чопорное выражение.
Витька тогда сказал ему: «Ты не волнуйся, я ловкий. Я осторожно. И наган у меня есть». А он ему ответил: «Наган оставь». И больше он тогда не нашел никаких слов.
Сон, кажется, ему приснился только что, под утро. Он стоял в углу комнаты в брюках, но в нижней рубахе, и к рубахе были приколоты ордена, и иногда эти ордена, цепляясь друг за дружку, издавали легкий звон. А потом нараспашку открылась дверь, точно дунул сильный порыв ветра, и на пороге появился солдат.
Он его сразу узнал: это был хозяин дома. У солдата на одном плече был вещевой мешок, на втором — шинель в скатке…
Он стоил неслышно и наблюдал за солдатом. Он-то хорошо знал это ощущение возврата домой после долгого и тяжкого расставании и не хотел ему мешать. Он-то хорошо понимал, что значит попасть в ту самую комнату, которая десятки раз представлялась там, на фронте, в холод и мороз, в минуты передышки в бою или в забытьи, когда ты чувствуешь, что уходишь из жизни… Вот солдат провел рукой по столу и подумал, видно, что скоро сядет за этот мирный стол, и пальцы, что трогали простую грубую клеенку, слегка дрожали от волнении… Потом подошел к старому самодельному комодику и улыбнулся ему, как давнему забытому приятелю… И вдруг заметил его…
Он никогда раньше не встречался с этим солдатом, но лицо его показалось ему до боли знакомым: усталое, уже немолодое, и эти говорящие глаза, и эти усы с прокуренной…
«Значит, все же вернулся», — сказал он.
«А ты кто такой?» — вместо ответа строго спросил его солдат по праву хозяина.
«Это я, Приходько, твой комдив, — сказал он. — Неужели не узнал?»
«Товарищ генерал?! — радостно ответил солдат. — Вот это встреча!»
«Знаменитый Приходько, который прошел всю войну…» «А все потому, товарищ генерал, что всегда имел в запасе сухие портянки и кое-какую жратву… извините за грубость…»
Солдат снял с плеч вещевой мешок, скатку и выложил на стол хлеб, кусок сала, луковицу, банку консервов и флягу.
Когда он вытащил флягу, то нарочно тряхнул ее, и во фляге булькнуло. Потом решил взять стопки и удивленно посмотрел на новенький сервант: вовек таких не видывал в этом доме.
«Чудеса в решете, — сказал солдат, робко отодвинул стекло серванта и заглянул внутрь: нет ли там стопок позади нарядных рюмок? — Куда-то подевались стопки, — сказал солдат и негромко позвал: — Машенька!»
Никто не отозвался.
«А хозяйка здесь Егоровна», — сказал он.
«По отчеству Егоровна, — ответил солдат и добавил с нежностью: — А зовут ее Машенькой… — Отвинтил пробку фляги, налил по полной рюмке и сказал: — С возвращением».
И они выпили и стали молча закусывать…
«Вот теперь вы мне скажите по совести, товарищ генерал, забыла меня жинка или не забыла?»
«Как же забыла, когда вот, на самом видном месте, твоя фотография», — сказал он.
Солдат посмотрел на свою фотографию…
«Хорошо, что не забыла… Для нас, для солдат, это самое главное… А вы, товарищ генерал, что делаете в наших краях?»
«На пенсии я… Вот и блуждаю по свету…»