Послышался напряженный храп двух сильных людей, сошедшихся в отчаянной схватке. Аверьян понял: Славко пытается обезоружить Щербаня. Он кинулся на помощь.
Славко прижал Щербаня к себе спиной и одной рукой зажимал рот, а другой не позволял дотянуться до кармана… Неожиданно Славко взлетел вверх: мелькнули ноги, шмякнулось о дорогу тело. Это произошло всего в полутора метрах от Сурмача. Но Щербань, так ловко применивший против нападающего прием, еще не успел сменить позы, как Сурмач с ходу ударил его головой в бок. Ойкнув, Щербань выпустил на землю пистолет. В тот же миг к поверженному подскочил Юрко, захлестнул веревку. Она перечеркнула ему рот, «зануздала»: ни вскрикнуть, ни дернуться.
Вывернули Щербаню руки, связали их.
«А что же со Славном?»
Тот поднимался с земли.
— Здорово он меня… — ему было явно неудобно за свою оплошность. — Голова гудит… Но это пройдет. А вы с ним побыстрее отсюда!
— Поднимайся, пошли! — приказал Юрко, натягивая веревку.
Щербань будто и не слышал команды. Юрко подбодрил его пинком, потом потянул за веревку, которой по-прежнему был зануздан пленный. Застонал, заерзал от боли Щербань, но не поднялся. Тогда Юрко принес из стодолы, видимо, заранее припасенную толстую жердь. Связанного по рукам я ногам Щербаня надели па жердь, как волка, и подняли.
Спешили. Каждая потерянная минута могла привести к неудаче.
Юрко превосходно знал местность. Шел по ночному лесу, будто днем по улице города, — уверенно, быстро.
Тяжела была ноша. «У, кабан, разъелся! Пудов на шесть!» — поругивал Аверьян в душе Щербаня.
Может быть, на того, кто шел сзади, приходилась большая тяжесть? Щербань висел на жерди головой к Сурмачу. Аверьян несколько раз перекидывал зыбко гнущуюся жердь с плеча на плечо. И ладошки-то подкладывал. Ничего не помогало — плечи горели. «Знать бы заранее, можно было рукав телогрейки сложить в два-три раза и подсунуть».
А Юрко — хоть бы что! Лишь дважды перекинул ношу с левого плеча на правое. Правда, ему достался толстый конец, от комля: он пошире и не так давит.
Наконец Юрко предложил передохнуть.
— Уже близко!
С каким удовольствием Аверьян снял проклятую жердь с плеча!
Висеть па перекладине спутанному Щербаню тоже, видимо, было не сладко, тем более что и дышать свободно он не мог — рот «зануздан». Сбросили его вместе в жердью на землю, застонал, начал извиваться.
В это время Юрко услышал что-то подозрительное и приложил палец ко рту:
— Т-с-с-с…
Аверьян нащупал в просторном кармане стеганки рукоятку пистолета, который отобрал у Щербаня. «Влипли!» Тревожился он в тот момент не столько о себе, сколько о Щербане. «Его же обязательно надо доставить живым. Живым! Иначе не стоило и огород городить».
Потекли секунды, каждая — вечность. Извивался на земле, стонал Щербань, надеясь хоть этим привлечь внимание польских пограничников. Сурмач вынужден был зажать ему огромный нос рукой. Дышать стало нечем, и Щербань моментально успокоился. А когда Аверьян убрал руку, пленный, потянув жадно, ненасытно воздух, уже перестал сопротивляться, лежал смирно, поняв, что шутки шутить с ним не намерены.
Юрко долго вслушивался в неясные звуки ночи, потом решил:
— Ушли… То дозор.
Чтобы не рисковать, он все же проверил дорогу.
Вернулся, по-хозяйски развязал Щербаню спутанные ноги.
— Совесть надо иметь, пане Щербань. Ножками, ножками, а то как та невеста на руках молодого.
Хозяин магазина для контрабандистов примирился со своей участью.
Юрко вел его за собою па веревке, словно коня в оброти на водопой. Аверьян замыкал шествие. Он постоянно оступался на кочках, обрывался на лесных ямах, вырытых дикими кабанами и предательски засыпанных жухлой листвой.
Шли и шли. Сурмача подташнивало. «От усталости, что ли?» — недоумевал он.
— Стой, кто идет?
Этот окрик прозвучал рядом, даже чуть сзади.
— Штык! — отозвался Юрко.
— Затвор! — послышалось в ответ.
«Свои».
Сколько раз Аверьяну приходилось возвращаться из разведки, но, кажется, он никогда не испытывал такого острого облегчения: «Свои!»
Сурмачу было явно не по себе. С вокзала до окротдела едва доплелся: в глазах расплывались круги, подкашивались ноги.
«Да что это со мной? Никогда так не уставал…»
Ни Ивана Спиридоновича, ни Яроша в окротделе не оказалось. Аверьян зашел к Борису, благо тот почти всегда был на месте.
Отодвинув от себя ворох бумаг, Коган поднялся навстречу другу.
— А мы уже думали, нашего молодожена зайцы с горчицей съели! — пожав руку Аверьяну, он удивился: — Ты весь горишь!
Усадил Сурмача на стул, пощупал лоб, потрогал ладошкой кончик носа и выразительно присвистнул:
— Сорок градусов! Где ты их набрал?
Аверьян виновато отшутился:
— Пограничники ромом угощали.
— В постель! В больницу! Немедленно! — заволновался Борис. — Схожу к коменданту, пусть дает тачанку.
Сурмачу было неудобно, он не привык, чтобы за ним ухаживали. Если не считать ранения, то еще никогда, ничем в жизни не болел. И как-то не верилось, что взрослый, сильный человек может вот так неожиданно ослабеть.
— Зачем тачанку? Я сам… И не в больницу, а домой.
— Может, и домой, но все равно на тачанке. С болезнью, брат, не шутят. Вот жаль, что Емельяна Николаевича уже нет, он бы мигом поднял тебя на ноги.
— Не нашли? — спросил Сурмач, вспомнив, как исчез главный врач больницы.
— Нашли. Убитого. В лесу за станцией, замучили, гады!
Борис ушел «организовывать» тачанку.
У Аверьяна кружилась голова, по-прежнему подташнивало. Порой даже казалось, что вот-вот потеряет сознание. Он отчаянно тряс головой и во всю силу легких вдыхал воздух. Но тогда появлялся кашель. Сухой, жесткий, он буквально выщипывал легкие. «Простудился, — подумал Аверьян. — А приходилось в ледяной воде купаться, спать неделями на снегу… Ходит, бывало, дежурный, каждые двадцать минут будит, велит перевернуться, чтобы бок не прихватило. И оставался здоровехонек. А тут распустил нюни, скапустился».
Тачанка нашлась довольно быстро. Борис приказал:
— Собирайся.
Сурмач встал со стула, шагнул к двери, и… подкосились ноги. Взмахнул странно руками, будто за воздух хотел ухватиться, и рухнул бы на пол, не подхвати его Борис.
— Ну, ты мне тут не падай, потерпи до больницы, — шутливо ругнул он Сурмача.
Тоненько зашумела в ушах надоедливая нотка, в глазах поплыли синие, желтые, оранжевые круги, качнулся потолок и повалился на Аверьяна, придавил собою…
* * *
Аверьян впал в забытье. Он носился па лодке по широкой горячей реке. От воды шел пар, и было очень жарко.
— Володя, Володечка, не открывайся… Потерпи еще немножко, потерпи.
«Ольга! Это ее голос!»
И вот уже чудится Аверьяну, что лежит оп на животе, а спину подставил жаркому солнцу.
— Потерпи, потерпи… Сейчас сниму.
Легкие, заботливые руки Ольги сняли тряпку. В нос ударил резкий, острый запах.
«Горчичники…»
— Повернись, Володя, повернись. Теперь на грудь…
И откуда только у девчонки из Журавинки это умение уговаривать больного, это адское терпение, способное одолеть капризы!
— Вот куриный навар. Да ты ней, пей! Врач велел. И ножку должен съесть. Курицу тебе привезла Галка. Узнала, что ты заболел, и приехала из Белоярова. Она еще принесет, если надо будет. У них там можно купить.
«Жена Степана Вольского. Чего она вдруг расщедрилась? Враг или не враг? Кто она, эта красавица, похожая на девчонку? Жена бывшего бандита из сотни Семена Воротынца, одного из подручных Волка. Разве может она простить смерть любимого? Вот и выходит, что Галина Вольская — враг чекиста Сурмача. Но… она подруга Ольги, даже родственница, правда, седьмая вода на киселе, но у Ольги — беда, и Галина пришла на помощь. Так кто она?»
А Ольга, будто угадала его мысли, тараторит и тараторит:
— Галка, она хорошая, душевная. Я ее очень люблю.
Все это так. Но наполняется сердце тревогой:
— Как Галина проведала, что я больной? Живет в Белоярове.
— А Оксана Спиридоновна ей родня по мужу. Была в Белоярове на базаре, увидела и сказала, что я вышла замуж и живу у нее. Галка и приехала. Пока тебя не было, она ко мне три раза приезжала. Ей Борис понравился…
«Борис? Он, конечно, проведывал Ольгу, пока меня не было. Но Борис и Галина? Вольская и Коган».
— Галка по Степану траур носит, а увидит Бориса — так и смеется, так и смеется… Смешной он.
«Почему смешной? И вовсе не смешной. Сердечный. Ох, уж эти бабы — все по своей мерке перекраивают».
Но эта мысль почти тут же уступила место большой ласковой радости:
— Оленька!