Чуть светает. Вдруг на подметках валенок Земляка (он ползет впереди) я различаю дратву, и от этого меня бросает в дрожь. Не успеем. Я чуть приподымаю голову. В сером сумраке виднеется фигура врага. Нервы натянуты до предела. Враг так близко, — может быть, в восьми, может быть, в десяти шагах, — что все происходящее мне кажется невероятным.
Фашист спокойно кладет автомат, снимает варежки и растирает пальцы.
Сейчас, пока он греет руки, можно броситься на него, но Саша выжидает. Я не могу оторвать глаз от темного силуэта и вместе с тем боюсь смотреть. Мне кажется, что враг вот-вот интуитивно ощутит наше присутствие.
Немец натянул варежки, взял автомат, и вдруг я почувствовал, что в его фигуре появилось что-то новое. Внешне как будто ничего не изменилось, но я твердо знал, что он услышал нас, и в тот же миг, как я понял это, фашист рывком повернулся к нам. Он повернулся всем корпусом, как зверь, и я увидел перед собой страшное дуло автомата. Инстинктивно и так же молниеносно, как враг повернулся к нам, я прицелился и нажал спуск. Меня оглушила автоматная очередь, и, прежде чем я понял, что это стреляли мои товарищи, чужое лицо медленно (я успел заметить опушенные инеем брови) ткнулось в снег. Я почувствовал огромное облегчение и радость.
Саша приблизился к убитому, взял документы, и мы поползли к своим.
Теперь надо ждать ночи.
Проходит полчаса. Я непрерывно шевелю пальцами ног. Только лежа на снегу в лютый мороз, слушая завывание пуль, познаешь настоящую цену теплой комнате и стакану горячего чая. Если б человек был способен сохранять в памяти со всей остротой и непосредственностью ощущение этих часов, какое наслаждение приносил бы ему каждый день мирного существования!
В холодной, полупрозрачной мгле над линией нашей обороны восходит красный диск солнца. Я просматриваю документы, взятые у автоматчика. Какая-то Люли телеграммой извещает, что выехала из Берлина и будет ждать его писем в Мюнхене, адрес — кафе «Тиволи».
Нескончаемо тянутся минуты, а впереди целые часы, целый день…
Я наконец решаю задачу — почему Саша не взял автомат убитого. Может, не надо было брать и документы? А что, если те, кто придет сменять автоматчика, заметят пропажу документов? А может, заметят и наш след? Я стараюсь отогнать от себя неприятные мысли.
Осторожно подняв головы, оглядываемся вокруг. Виден командный пункт, видно, где мы сможем пройти в тыл. Поскорее бы ночь! Только бы дождаться!
Вокруг идет ленивая перестрелка. Теперь я отчетливо различаю звук своих и чужих автоматов. Иногда среди их негромкого перестука солидно и грозно бьет станковый пулемет, и я невольно проникаюсь уважением к этому виду оружия. Изредка постреливает артиллерия, словно где-то рубят дрова. Высоко над нами поют пули.
Неожиданно ворвался новый звук: в небе что-то жужжит, неприятно, протяжно, все приближаясь и приближаясь к нам.
— Мина, — шепчет лейтенант и прячет голову в снег.
Это была наша мина. За нею, воя, полетела вторая, третья, четвертая. Они ложатся рядом с нами, поднимая гейзеры дыма, и на лице лейтенанта я вижу замешательство и озабоченность.
— Похоже, наши собираются в наступление, — говорит он.
Вокруг нас, словно сизые деревья, вырастают столбы дыма, взрываются, лязгают, лопаются снаряды и мины; захлебываясь, бешено бьют многочисленные пулеметы. Еще минута-две — и эта лавина огня и металла заденет площадку, где мы лежим. Становится ясно: приказ изменен — полк идет в наступление сейчас. Лейтенант принимает решение — возвращаться к своим. Он ползет первый и командует:
— За мной!
Теперь пули не поют тонко и мелодично «ти-у-у», а падают рядом с жестким и коротким «тюп-тюп». Мы по-пластунски ползем назад, к линии нашей обороны, и даже самый строгий сержант из полковой школы не нашел бы в наших движениях ни одной ошибки. Половина трудного пути остается позади, и тут мы попадаем в зону вражеского огня. Крепче прижимаемся к земле и ползем, ползем… Вдруг доносится крик лейтенанта:
— Не стреляйте! Свои! Разведка!
Цепь солдат идет прямо на нас. Они пробегают быстро, стреляя на ходу, и лица у всех сосредоточенные до окаменелости. Бойцы бегут, быстро падают вперед, через минуту поднимаются и снова бегут. Но некоторые падают медленно или валятся назад и остаются на снегу. Один боец падает прямо перед нами, и, проползая мимо, я вижу, что пуля попала ему в голову и пробила каску. Ловлю себя на глупой мысли: может быть, не стоит жалеть о потерянной каске?..
Минуя пулеметное гнездо, мы видим, как поникает пулеметчик, сраженный вражеской пулей. Лейтенант отряжает двух бойцов на КП, чтобы ориентировать нашу артиллерию на вражеский командный пункт, а сам ползет к пулемету сменить убитого. Он успевает дать лишь короткую очередь и со стоном валится на снег. Я бросаюсь туда, чтобы помочь командиру, лежащему рядом с мертвым пулеметчиком.
Ножом я разрезал маскировочный халат, полушубок и гимнастерку лейтенанта и увидел на груди маленькую ранку с синим ободком. Но на выходе пуля разворотила большую кровоточащую дыру. Я забыл, что вокруг поют пули, и поднялся на колени, чтобы вынуть из кармана бинт. Саша увидел и крикнул:
— Ложись! Снайпер!
Лейтенант со стоном проговорил:
— Сюда бьет снайпер! Ложись!
Но я стоял на коленях и рылся в кармане. Это было незнакомое мне доселе душевное состояние, когда кажется, что тело теряет вес и ты весь во власти неизвестного чувства. Тот самый я, который еще три минуты назад, спасаясь от опасности, полз с таким напряжением, я, который каждой клеточкой тела прижимался к земле, чтобы сохранить жизнь, теперь стоял под пулями, не ощущая ни малейшего страха. Должно быть, именно в таком состоянии человек способен броситься под танк со связкой гранат, закрыть своим телом амбразуру дота.
Возможно, причиной этому был недвижимый пулеметчик, который скромно и незаметно выполнил свой долг, отдав Родине все, или тот боец, который упал передо мной с пробитой сквозь каску головою, а может, рана командира, или кровь неведомых мне товарищей на снегу, или могучее «ура», которое уже доносилось от вражеской линии обороны…
Наконец я нашел бинт, наклонился и перевязал рану.
И только когда мы дотащили санитарную лодочку с раненым до овражка, а стрельба немного поутихла, я вспомнил, что стоял под пулями, да еще под снайперскими. Мне стало жутко. Но показался наш связной, и мысли перекинулись от психологического анализа к другим, более практическим делам…
Связной привел нас в балку, где расположились остальные бойцы нашего взвода. Разведчики развели костер, грелись. Кое-кто варил макароны из неприкосновенного запаса. Взбудораженный зрелищем недавнего боя, я не мог спокойно усидеть на месте и пошел к замершей железнодорожной станции, где разместился санитарный пункт.
У порога лежали двое умерших от ран красноармейцев. Их замерзшая кровь была светло-красная, почти желтая. У меня сжалось сердце. На память пришло: «Внимая ужасам войны», — и я представил себе, как матери этих двух солдат получат извещения.
Нашего лейтенанта как раз перевязывали. Он не стонал и ни о чем не спрашивал, но фельдшер успокаивал его, приговаривая: «Все будет хорошо, через полтора месяца вы будете здоровы». Мне стало не по себе от этих уговоров, и я отозвал фельдшера, с которым был хорошо знаком, спросил, чем можно помочь раненому.
— Дайте бойца, чтобы немедленно перевезти в санбат, а иначе…
Попрощавшись со своим командиром, я побежал к старшему лейтенанту — заместителю командира взвода по политчасти. Через четверть часа подвода с раненым в сопровождении Земляка двигалась к санбату. Когда я ее увидал, меня резануло воспоминание об огромной ране в том месте, где вышла пуля, и о том, как фельдшер успокаивал раненого.
В полдень полк двинулся вперед. Мы проходили по местам утренней атаки, и мне было очень грустно. Я думал о бойцах нашей части, которые погибли в первый же день, в первом бою. Не один из них мечтал о героизме, о боевом подвиге, а упал сраженный, возможно даже ни разу не выстрелив. Говорят, пишут, жалеют о тех, кто погиб в последний день войны. Об этих никто не вспоминает, а они, мне кажется, принесли наибольшую жертву. Они — первые из храбрецов.
Вечером полк расположился на небольшом хуторе. Было очень холодно, и пехота грелась, плотно обступив пылающие строения.
Целых домов почти не осталось, и нашему взводу отвели сарай около штаба полка. Там уже расположилась рота связи, и мы по-братски зарылись в сено рядом со связистами.
Усталый, я заснул, но быстро проснулся от холода. Меня била дрожь, я не мог согреться, хотя сгибался в три погибели. Тогда я вылез из сена и вышел. На небе холодно светили звезды. Дома догорали, и лица бойцов, гревшихся у пожарищ, были медно-красные. Мне ничего не хотелось — только тепла.