Александр Валентинович Амфитеатров
Чудодей
Макса, то есть Максимилиана Александровича, Волошина я знал хорошо, близко, дружески (несмотря на разницу наших лет) в его парижские молодые дни. В течение двух лет он прикатывал к нам на виллу Монморанси почти ежедневно, редко пропуская день-другой. Тогда это был самый жизнерадостный и общительный молодой человек из всей литературно-артистической богемы не только русского (с ним Макс, пожалуй, меньше знался), но и «всего» Парижа. Цвел здоровьем телесным и душевным и так вкусно наслаждался прелестью юного бытия, что даже возмущал некоторых.
– Помилуйте! – восклицала М. А. Потапенко (супруга знаменитого романиста). – На что похоже? Мужик – косая сажень в плечах, бородища – как у разбойничьего есаула, румянца в щеках достаточно на целый хоровод деревенских девок, и голос зычный – хоть с левого берега Сены на правый кричать. А говорит все о мистицизме да об оккультизме – и таким гаснущим шепотом, словно расслабленный и сейчас пред вами умрет и сам превратится в привидение. Даже не разберешь в нем, что он – ломается, роль на себя напустил, или бредит взаправду? Чудодей какой-то!
В парижском обществе (кого только Макс в нем не знал и к кому только не был вхож!) Волошин был известен под кличкою «Monsieur c'est fres interessant!»[1]. От его манеры откликаться этой фразою, произносимою неизменно в тоне радостного удивления, решительно на всякое новое известие. Это восклицание действительно хорошо – цельно – определяло тогдашнее существо: воплощенную жажду жизни, полную кипения и любопытства бытопознания.
Помню курьезный вечер. Бывала у нас, так же, как Макс, ежедневно Ольга Комиссаржевская, сестра знаменитой Веры Федоровны, несколько на нее похожая, воительница «на усовершенствовании» и тоже, как Макс, мистичка, к оккультизму склонная. Но – полная противоположность Максу и по наружности, ибо бледностью, худобою и траурным одеянием действительно немного походила на привидение, и, в особенности, по настроению: воплощенное уныние, недовольство, жизнью, испуг пред сложною загадкою бытия.
И вот однажды они, по обыкновению, у нас, но я занят, жена занята, – остались они вдвоем. Говорить им, по полярному разобщению натур, решительно не о чем. Ольга – Гераклит, в черном хитоне с воскрылиями, – мрачно затискала свое слабое тельце в угол дивана. Волошин – дюжий Демокрит, велосипедист в бархатной куртке и шароварах шириною с Черное море – бродит по гостиной, светло улыбаясь каким-то своим неведомым, но радужным мечтам. Молчание длится минут пятнадцать. И вдруг слышу – печальный, не без оттенка презрительного негодования, хрустальный звон:
– Вы… всегда так довольны собой?
И – патетический ответ сочного баритона:
– Всегда!
– Как это странно!
Я покатился со смеху: уж очень комичен был контраст. Комиссаржевская ужасно обиделась. Волошин нисколько. Его было очень трудно обидеть, по крайней мере, обидой реальной.
Но однажды он дрался на дуэли с Гумилевым – за насмешки Гумилева над его фантастической влюбленностью в фантастическую графиню Черубину де Габриак. Такой графини никогда не бывало на свете, но под этим звонким псевдонимом, ловким кокетством по телефону, перемутила и перевлюбила в себя сотрудников «Аполлона» лукавая литературная авантюристка, к слову сказать, оказавшаяся, когда ее обличили, на редкость безобразною лицом. И вот из-за этакой-то «незнакомки-невидимки» стрелялись два поэта! Правда, уж и дуэль была! Над калошей, забытой на месте поединка которым-то из дуэлянтов, фельетонисты и юмористические листки потешались не один год.
Заочный роман с небывалой графиней – наилучший показатель основной черты в характере М. Волошина, я назову ее «воображательством». Он был честен, правдив, совершенно неспособен обманывать умышленно, лгать сознательно. Но в нем жила непреодолимая потребность «воображать» – и, совсем вразрез с его жизнерадостностью, воображать по преимуществу что-нибудь жуткое, сверхъестественное, мистическое. Воображал же он с такой силой и яркостью, что умел убеждать в реальности своих фантазий и иллюзий не только других, но и самого себя, что гораздо труднее. Как-то раз я попросил его показать мне «ночной Париж». Он очень серьезно отвечал, что его любимая ночная прогулка – на Иль де Жюиф[2].
– На Иль де Жюиф? Да что же вы там делаете? На нем и днем-то ничего интересного нет.
– Я слушаю тамплиеров[3].
– Каких тамплиеров?
– Разве вы не знаете, что 11 марта 1314 года на Иль де Жюиф были сожжены гроссмейстер Жак де Малэ со всем капитулом ордена тамплиеров?
– Знаю, но что же из этого следует?
– В безмолвии ночей там слышны их голоса.
– Да ну?
– Помилуйте, это всем известно.
– И вы слышите?
– Слышу.
– С чем вас и поздравляю.
Обыкновенно «воображательство» Макса было невинно и даже занимательно: в обществе он был очень приятным человеком и рассказывал увлекательно. Но иногда его твердая вера в свои фантазии вводила людей, имевших с ним дело, в положения весьма щекотливые.
Умирала тогда в Париже Русская Высшая Школа Социальных наук, основанная M. M. Ковалевским. По отъезде его в Россию заведовал школою некоторое время я. Дела школы шли ужасно плохо, средств не было, профессора переругались, лекторов не хватало, слушатели злились. В этакое-то безвременье М. Волошин однажды предлагает мне прочитать лекцию на тему «Предвидения и предсказания Французской революции»[4]. Я обрадовался: тема как раз по нашей аудитории, которая по своему революционному настроению никакой истории и слушать не хотела, если в ней не было «предвидений и предсказаний» из революций прошлых для будущей революции в России… Я знал, что Волошин обстоятельно изучал эпоху, а что изложение будет блестящим, в том, при его таланте и прекрасном русском языке, какое же могло быть сомнение?
Ох, оно и вышло блестяще! Но – как Макс за этот блеск не был освистан или обработан как-нибудь еще хуже, я и сейчас недоумеваю.
Взобрался чудодей на кафедру и – перед двумя сотнями меньшевиков, большевиков и эсеров, сплошь овеянных духом «исторического материализма», – давай дерзновенно рассказывать… спиритические анекдоты, вроде видения Казота, – «бабьи басни», одна фантастичнее другой… В зале смех, перешептывание, язвительные возгласы. Я сижу, как на иголках, ежеминутно ожидая скандала. Однако Бог миловал; под конец Волошин ввернул свои красивые стихи «Народу русскому»[5], и ничего, сошло: за эффектный стихотворный финал ему даже похлопали. Но мне студенческий комитет устроил сцену, язвительно осведомляясь – какое отношение имеют подобные лекции к социальным наукам и намерен ли я допускать их впредь.