В 1894 году жил я в Воронеже, учился в местной классической гимназии, был уже в седьмом классе, давал уроки или, как тогда говорили, репетировал. Мой самый приятный "урок" был в семье Русановых[1], где я состоял репетитором 12-летнего мальчика из второго или третьего класса. 1 апреля явился я в обычное время — часов в 6 — к Русановым, начал урок и сразу же заметил, что мой Коля находится в необычайно возбужденном состоянии: он все время ерзал, был рассеян, порывался что-то сказать, что-то открыть, но с большим трудом удерживался. Все-таки проговорился, сначала едва-едва, обще: "а вам будет сюрприз, если останетесь пить чай", а затем под большим секретом, взяв слово, что сделаю вид, будто ничего не знаю, сказал: "приехал к нам Лев Николаевич Толстой, сейчас пошел гулять, а к чаю вернется". После такого сообщения трудно было вести "репетицию": и учитель, и ученик сидели, как на иголках, поджидая, когда кончится назначенный для занятий час и нас позовут к чаю. И теперь мне памятно то волнение, которое переживал семнадцатилетний гимназист при мысли, что вот сейчас, через несколько минут он увидит Льва Толстого, самого Льва Толстого[2]…
---
В то время обаяние имени Толстого было необычайно. Очарование его художественного гения было беспредельно, а борьба, поднятая им против церкви и царизма, против православия и самодержавия, покрыла его деятельность революционным ореолом. В эпоху политического безвременья разрушительная толстовская критика устоев жизни давала толчок, питала революционные настроения в слоях, далеких от толстовства. Конечно, я сразу и навсегда был покорен художником, и Толстой стал для меня великим человеком. С философским и этическим учением Толстого я начал знакомиться позднее, с класса четвертого, пятого гимназии, — значит, с 1892 года. Теперь не припоминаю хода моих чтений Толстого. Все эти сочинения Л<ьва> Н<иколаевича> были в то время запретными, нелегальными; ходили в изданиях гектографированных или заграничных. В гимназические годы нелегальная, революционная литература доходила до нас, правда, в ничтожном количестве, но, несомненно, ни одно т<ак> н<азываемое> нелегальное произведение не производило на меня такого впечатления, как сочинения Л<ьва> Н<иколаевича> — "Исповедь", "В чем моя вера", "Так что же нам делать", "Церковь и государство", "Тулон и Кронштадт"[3]. Последняя вещь и до сих пор кажется мне первоклассным памфлетом. Интерес к Толстому поддерживала во мне и снабжала книгами семья Гаврилы Андреевича Русанова, восторженного и убежденного почитателя Льва Николаевича, состоявшего с ним в переписке и лично знакомого с ним. В этой семье было 5 человек детей — все сыновья[4]. Все дети в то время находились под влиянием идей Л<ьва> H<иколаевича> которые были знакомы из книг и из рассказов родителей. В этом доме становилась известной всякая новая строка Толстого. Я помню то нетерпение, с каким ожидалось получение нового рассказа, нового письма Л<ьва> Н<иколаевича>. Произведения Л<ьва> Н<иколаевича>, запрещенные в России, были известны здесь по большей части в тщательно переписанных и выправленных текстах.
Несомненно, что революционные настроения создаются в значительной мере критикой политического строя; нравоучительные сочинения Толстого били дальше той цели, в которую метил автор. Подрывание основ строя у нас в России было выполнено Толстым с замечательной силой и блеском. Эффект получался неожиданный в сторону подъема революционного настроения.
Наконец нас позвали к чаю. За столом сидела вся семья. Было как-то наряднее и светлее, чем обыкновенно; видно было, что кого-то ждали. Глава семьи не без лукавства поглядывал на меня. Послышался шум в передней, все насторожились. Вошел Толстой.
Поздоровался, меня представили. Волнуясь, комкая слова, еле слышно я назвал свою фамилию. Совершенно неожиданно Лев Николаевич, вглядываясь пристально, переспросил: "Как ваша фамилия?" Глубокий, проницательный взор. Первое впечатление: показалось, о чем бы ни спросил этот человек, на все ответил бы, не умолчал, не скрыл, не солгал.
Разговор шел общий, главным образом на литературные темы. Лев Николаевич интересовался, что читаем мы, подрастающее поколение. Читали мы все много, я в особенности. Некоторое время Льву Николаевичу не удавалось назвать ни одного произведения, которое было бы нам не известно. Но на Диккенсе мы были пойманы: мы читали, понятно, все популярные вещи, но вынуждены были дать отрицательные ответы на вопросы: "а читали роман "Наш общий друг"? ну а "Большие ожидания"? — Ну, я вам завидую, — сказал Лев Николаевич, — какое вам предстоит удовольствие, а я уже прочел.
Разговор перешел на критику, и много читавший гимназист седьмого класса длительно занял внимание Льва Николаевича пересказом только что прочитанной и недостаточно усвоенной книги Геннекена "Опыт построения научной эстетики"[5]. Лев Николаевич терпеливо слушал, задавал вопросы и убеждался, что гимназист не очень разбирался в дебрях эстопсихологии[6], но хотел показать свою ученость, хотел поразить его, Льва Николаевича, именами и мнениями авторов, названиями книг. Толстой не ценил мнений критиков, не высоко ставил и наших знаменитых вождей. Шутливо сказал о Белинском: "Я признаюсь, только никому об этом не рассказывайте: я хотел прочесть всего Белинского, начинал читать, но на шестом томе бросил, дальше не мог". Когда на другой день Лев Николаевич уезжал, мы, школьники, приступили к нему с просьбой написать "на память". Он исполнил просьбу и много читавшему гимназисту написал на клочке бумаги: "Желаю вам думать самому. Лев Толстой". Это наставление оказало на меня значительное влияние.
Первая встреча с Толстым оставила сильнейшее впечатление и вызвала интерес и увлечение чисто толстовскими идеями. Их влияние продолжалось в гимназические годы и первые годы студенческой жизни, пока не уступило места влиянию революционных идей того времени (1897–1899 в Петербурге). Толстой некоторое время был учителем жизни.
Прошло полтора года со времени первой встречи с Толстым, и зимой 1895 года, проезжая Москву по дороге из С.-Петербурга в Воронеж, после многих колебаний и сомнений я решил навестить Толстого и побеседовать с ним по вопросам его этического учения. Я не знал, примет ли он меня, узнает ли. И вот я стою в прихожей Хамовнического дома Льва Николаевича, спрашиваю робко у лакея, дома ли Лев Николаевич и принимает ли он. Лакей собирается ответить отрицательно, но в этот момент на лестнице с верхнего этажа вниз в прихожую показывается Лев Николаевич. "Да вот их сиятельство сами!" Тут меня поразила память Льва Николаевича. Он вспомнил не только меня, но и мою фамилию, сказал: "А, Щеголев, здравствуйте! Ну, пойдемте". Лев Николаевич вернулся вместе со мной в свой кабинет. Помимо беседы о морали, был разговор и о литературе. Повод к разговору дали книги, лежащие на столе. Среди них были самые необычайные авторы. Мне запомнилась книжка московского "символиста" Емельянова-Коханского "Кровь растерзанного сердца"[7]. Символист был большим шарлатаном, и стихи его были шарлатанским издевательством над здравым смыслом. И на этой книге красовалась надпись Толстому: "Твоя от твоих тебе приносяще".